Гитлер, признался Рузвельт французскому послу Полю Клоделю, был «безумцем». Он лично знаком с некоторыми советниками Гитлера, продолжил президент, и они «ещё более безумны, чем он».[272] По настоянию американских еврейских лидеров Рузвельт выразил своё беспокойство по поводу нацистского антисемитизма президенту Рейхсбанка Хьялмару Шахту, но безрезультатно. Шахт, как и многие другие посетители офиса Рузвельта, уходил со смутным впечатлением, что у любезного Рузвельта не было серьёзных разногласий с ним или с политикой, которую он представлял.
Затем, 16 мая, Рузвельт опубликовал свой «Призыв к народам мира за мир и прекращение экономического хаоса». Обращая внимание на проходящую в Женеве Конференцию по разоружению и предстоящую Всемирную экономическую конференцию в Лондоне, Рузвельт заявил, что «если какая-либо сильная нация откажется с подлинной искренностью присоединиться к этим согласованным усилиям по достижению политического и экономического мира, как в Женеве, так и в Лондоне, то прогресс может быть затруднен и в конечном итоге заблокирован. В этом случае цивилизованный мир, стремящийся к обеим формам мира, будет знать, на ком лежит ответственность за неудачу».[273] Восхваляя речь Рузвельта на сайте, газета San Francisco Chronicle заявила: «Это конец изоляции, или это ничто».[274]
Это было ничто. В течение нескольких месяцев Гитлер торпедировал переговоры по разоружению в Женеве и начал создавать страшный нацистский вермахт. Рузвельт, насмехаясь над своими собственными словами от 16 мая, сорвал экономическую конференцию в Лондоне. Два форума, чьи повестки дня Гувер призывал Рузвельта соединить и которые сам Рузвельт так благочестиво превозносил как места приложения усилий к международному миру, по отдельности стояли молча. Тонкая, но правдоподобная возможность остановить погружение в хаос и кровопролитие, восстановить международное экономическое здоровье и поддержать политическую стабильность была упущена, и мир вполне мог спросить, на ком лежит ответственность.
В конце августа Д’Арси Осборн, поверенный в делах британского посольства в Вашингтоне, подвел итог своим впечатлениям от «Нового курса» для своего офиса. Первое «широко разрекламированное вступление Рузвельта в сферу внешней политики, — заметил он, — потерпело некоторое фиаско… Начиная с президента и далее непосредственный интерес и настроения страны сосредоточены на программе восстановления и её внутренних результатах, а это подразумевает националистическое вдохновение и ориентацию внешней политики… Ситуация здесь, похоже, делает изоляцию и национализм неизбежными».
Таким образом, мир все дальше скатывался по уродливой спирали экономического изоляционизма и военного перевооружения к окончательной катастрофе — глобальной войне. В 1933 году Рузвельт проявил не больше дальновидности, чем другие отчаянно защищающие себя националисты, а возможно, даже несколько меньше. Проливая кровь, Америка отказалась от своих международных обязательств. Кто может сказать, поднимется ли она на борьбу снова? Ошибочно полагая себя в безопасности за своими океанскими рвами, американцы приготовились в одиночку взяться за оружие в битве с Депрессией, вооружившись богатым оружием, созданным в Сто дней, и не в последнюю очередь инфляционными силами, для свободного применения которых крах в Лондоне расчистил путь. У них был находчивый, хотя и загадочный лидер. Возможно, именно он поможет им пережить кризис. «Но в целом, — заключил Д’Арси Осборн, — ситуация здесь настолько неисчислима, сам президент настолько меркантилен, а его политика настолько эмпирична, что все оценки и прогнозы опасны».[275]
6. Испытание американского народа
Я увидел своих старых друзей — мужчин, с которыми я учился в школе, — копающих канавы и прокладывающих канализационные трубы. Они были одеты в свои обычные деловые костюмы, потому что не могли позволить себе комбинезоны и резиновые сапоги. Если я когда-нибудь и думал: «Вот так, по милости Божьей…», то это было именно тогда.
— Фрэнк Уокер, президент Национального совета по чрезвычайным ситуациям, 1934 г.
«Что я хочу, чтобы вы сделали, — сказал Гарри Хопкинс Лорене Хикок в июле 1933 года, — так это объехать всю страну и всё изучить. Мне не нужна от вас статистика. Мне не нужны социальные работники. Мне просто нужна ваша собственная реакция, как обычного гражданина. Поговорите с проповедниками и учителями, бизнесменами, рабочими, фермерами. Поговорите с безработными, с теми, кто получает помощь, и с теми, кто её не получает. И когда вы будете говорить с ними, не забывайте, что, если бы не милость Божья, вы, я, любой из наших друзей могли бы оказаться на их месте. Расскажите мне о том, что вы видите и слышите. Все. Никогда не тяните с ответом».[276]
Депрессия длилась уже четвертый год. В кварталах и деревнях пострадавшей страны миллионы мужчин и женщин томились в угрюмом унынии и с осторожной надеждой смотрели на Вашингтон. Они все ещё пытались понять природу охватившего их бедствия. Через стол Хопкинса в только что созданном Федеральном управлении по чрезвычайным ситуациям текли реки данных, которые измеряли последствия Депрессии в холодных цифрах. Но Хопкинс хотел большего — прикоснуться к человеческому лицу катастрофы, ощутить во рту металлический привкус страха и голода безработных, как в 1912 году, когда он работал среди иммигрантской бедноты в нью-йоркском поселенческом доме «Кристадора». Привязанный к своему столу в Вашингтоне, он отправил вместо себя Лорену Хикок. В её лице он выбрал уникального по смелости и проницательности наблюдателя, на которого можно было положиться, если он видел без иллюзий и сообщал о происходящем с откровенностью, проницательностью и смекалкой.
Хопкинс и Хикок были отлиты из похожих форм. Оба были детьми Среднего Запада, которые расцвели в кишащем мегаполисе Нью-Йорка. Оба помнили своё суровое детство в прериях и не находили ничего романтичного — и, если уж на то пошло, ничего революционного — в суровых трудностях. Оба прятали мягкие сердца в скорлупе веселой язвительности. Хопкинс, сорока трех лет от роду в 1933 году, исхудавший и хронически нечесаный, был сыном ремесленника, надолго сохранившим приверженность к скаковым лошадям. Как и у тех, с кем он часто общался, у него был характерный запах адского колокола, который заставлял окружающих оценивать его как проницательного и зловещего. Однако в его характере чувствовалось сострадание, сдобренное пронзительным умом, который однажды заставил Уинстона Черчилля назвать его «Лордом Корнем Дела».[277]
Хикок, которой в 1933 году исполнилось сорок лет, вырвалась из тяжелого детства на мрачных северных равнинах и стала, по её собственным неапологетичным словам, «едва ли не лучшей журналисткой в стране». Один из коллег однажды описал её как «наделенную огромным телом, красивыми ногами и персиковокремовым цветом лица». Рост пять футов восемь дюймов и вес почти двести фунтов, она была крупной, бурной, нестандартной и непочтительной. Она умела курить, пить, играть в покер и сквернословить не хуже любого из своих коллег-мужчин, а писать могла лучше большинства из них. Поработав автором статей в Милуоки и Миннеаполисе, она переехала в Нью-Йорк, где в 1928 году Ассошиэйтед Пресс поручило ей работу с жесткими новостями, что было необычно для женщины-журналиста. В 1932 году она освещала сенсационную историю о похищении ребёнка Линдберга. Позже в том же году она получила задание, которое изменило её жизнь: освещать президентскую кампанию Элеоноры Рузвельт.[278]