Поступок Гувера, обратившегося за советом к своему победившему противнику, был беспрецедентным. Он имел все признаки великолепного государственного жеста. Но он также таил в себе зловещие политические последствия. Вопрос о долге был самым страшным в американской политике. Прикоснуться к нему означало приклеиться к грязной, неразрешимой проблеме, которая на протяжении десятилетия не поддавалась гению государственных деятелей. Большинство ученых-экономистов, а также финансовое сообщество Уолл-стрит, не говоря уже о практически всех европейцах, выступали за полное списание военных долгов. Однако Конгресс и большинство американцев за пределами Атлантического побережья продолжали рассматривать долги как незыблемые финансовые и моральные обязательства, а также как гарантии, которые служили напоминанием бесконечно ссорящимся европейцам, что они не могут рассчитывать на финансирование ещё одной войны в Соединенных Штатах. Государственный секретарь Стимсон отметил в своём дневнике: «Каждый конгрессмен разражается в газетах заявлениями против любых уступок в отношении рассрочки или любой суммы».[181] Гувер официально обещал не допустить прямой отмены, и в своей телеграмме Рузвельту подчеркнул это. Но, будучи архитектором моратория, Гувер также проявил некоторую гибкость и тем самым навлек на себя гнев легионов изоляционистов. Теперь он предполагал, что долги могут стать полезным рычагом для выбивания экономических и военных уступок из Европы. «Мы должны быть восприимчивы, — говорилось в телеграмме Гувера, — к предложениям наших должников об ощутимой компенсации в иных формах, нежели прямая оплата в виде расширения рынков для продуктов нашего труда и наших ферм». И, добавил он, «существенное сокращение мировых вооружений… имеет отношение к этому вопросу».[182] Короче говоря, Гувер предлагал американской дипломатии установить тесную связь между предстоящей Лондонской экономической конференцией и Женевской конференцией по разоружению, используя повестку дня первой для формирования работы второй. Это была сложная и гениальная схема.
Однако Рузвельт и его советники быстро пришли к выводу, что за этим, казалось бы, благонамеренным предложением скрывается взрывоопасный политический динамит. Если приходящая демократическая администрация согласится позволить уходящим республиканцам начать переговоры в том ключе, который предлагал Гувер, писал помощник Рузвельта Рексфорд Тагвелл, «нам придётся держать в руках мешок с враждебной страной и конгрессом после того, как они уйдут».[183] С этой точки зрения предложение президента вовлечь избранного президента в эту деликатную дипломатию просто переложило бы с плеч Гувера на плечи Рузвельта тяжелую и нежелательную ответственность за крайне непопулярную политику списания долгов. «И если нам что-то и было ясно, — говорил Рэймонд Моули, — так это то, что Рузвельт не должен быть обременен этой ответственностью».[184]
Таким образом, предложение Гувера несло в себе большой политический риск. В то же время, согласно теории депрессии, принятой Рузвельтом и его советниками, оно сулило небольшую экономическую выгоду. Гувер придерживался мнения, что Депрессия была вызвана международными причинами, особенно перекосами, возникшими в результате мировой войны. Его трепетная и неуклонная преданность золотому стандарту — колесу баланса в международной торговой и финансовой системе — была напрямую связана с этим диагнозом происхождения Депрессии. Его неустанные и даже мужественные усилия по решению проблемы международного долга основывались на тех же предпосылках. Рузвельт, напротив, утверждал, что истоки Депрессии находятся в Соединенных Штатах, в структурных недостатках и институциональной неадекватности, которые можно исправить с помощью энергичной и далеко идущей программы реформ. Возможно, эта точка зрения была в равной степени связана как с поиском легитимного обоснования реформ, так и с поиском любого политического инструмента, более пригодного для использования, чем губчатые инструменты международной дипломатии, так и со строгостью экономического анализа. Но по каким бы причинам международная проблематика в этот период в мышлении Рузвельта была явно подчинена националистическим приоритетам, а внешние отношения практически не имели значения как предмет экономической политики. В своей инаугурационной речи Рузвельт прямо заявит, что «наши международные торговые отношения, хотя и имеют огромное значение, по времени и необходимости вторичны по отношению к созданию здоровой национальной экономики».[185] В июне 1933 года он напомнит своему госсекретарю, участвовавшему в тот момент во Всемирной экономической конференции в Лондоне, «что банкирские кабинеты придают слишком большое значение стабильности обмена. В нашем случае она касается лишь 3 процентов всей нашей торговли, измеряемой объемом производства».[186]
Все эти соображения сходились в том, что приглашение Гувера к Рузвельту принять участие в формировании экономической дипломатии не имело шансов быть принятым. По словам Моули, Гувер «едва ли мог выбрать область, в которой вероятность сочувственного сотрудничества между двумя администрациями была бы меньше». Рузвельт и его окружение «были согласны с тем, что сердцевина программы восстановления должна быть внутренней».[187] В этом, собственно, и заключалось самое большое беспокойство Гувера по поводу своего преемника: что внутренние приоритеты Рузвельта будут способствовать политике экономического национализма, возможно, включая отказ от золотого стандарта, девальвацию доллара и инфляцию. В конце 1932 года у Рузвельта и его советников не было такой четкой программы действий, но не прошло и года, как события подтвердили опасения Гувера.
Тем временем Рузвельт вряд ли мог проигнорировать приглашение Гувера на консультацию, даже если он и не собирался принимать конкретные предложения Гувера. Настаивая на том, чтобы встреча носила «полностью неофициальный и личный характер», Рузвельт согласился заехать в Вашингтон по пути в Уорм-Спрингс, штат Джорджия, 22 ноября 1932 года.[188]
В назначенный день Рузвельт, сопровождаемый лишь своим все более вездесущим советником Рэймондом Моули, вошёл в Красную комнату Белого дома, где его ждали президент Гувер и министр финансов Огден Миллс.[189] В воздухе висело гнетущее напряжение. Гувер настоял на том, чтобы Миллс присутствовал на встрече, потому что его предупреждали многие, что Рузвельт может изменить свои слова, и он хотел, чтобы на встрече присутствовал надежный свидетель.[190] Моули считал, что ни один человек в стране не доверял Рузвельту «как человеку и как избранному президенту» больше, чем Гувер и Миллс. Судя по их манере поведения, они также относились к Моули с холодным презрением. На пресс-конференции перед встречей Миллс публично высмеял Моули как несерьезного профессора, неспособного справиться со сложными требованиями высокого государственного управления. При личной встрече Моули показался Миллсу высокомерным и снисходительным, даже по отношению к Гуверу. Президент, серьёзный, но нервный, жестко обращавшийся к своему секретарю казначейства «Миллс» и устремлявший взгляд то на ковер, то на Моули, но редко на Рузвельта, курил толстую сигару. Все остальные нервно затягивались сигаретами, и атмосфера в комнате сгущалась.
Рузвельт приветствовал Миллса, своего однокурсника по Гарварду и соседа по долине Гудзона, веселым «Привет, Огден!» и держался непринужденно. Но Рузвельт, опасаясь своего недавно побежденного противника, также держал в руке несколько карточек, на которых Моули записал вопросы, которые нужно было задать, в том числе о возможных «секретных соглашениях», которые Гувер мог уже заключить с британскими и французскими чиновниками. Возможно, Рузвельт также имел в виду кислое воспоминание о своём последнем визите в Белый дом. На президентском приёме для губернаторов, состоявшемся в апреле предыдущего года, Гувер, то ли по злому умыслу, то ли по бездумной бесчувственности, заставил Рузвельта простоять в очереди на приём почти целый час. Для человека, чей громоздкий вес полностью поддерживался тяжелыми стальными скобами от бедра до лодыжки, которые охватывали его беспомощные ноги, это испытание было мучительным и унизительным. Рузвельт, при всём его великодушном нраве, был бы не таким уж человеком, если бы этот эпизод не повлиял на его отношение к Гуверу.