Когда Виргиния забеременела во второй раз и неизвестно от кого, даже её отец утратил терпение. Он устроил допрос с пристрастием, но ничего так и не добился. Потом Ральф сбежал из дома и как в воду канул – его не то, что вернуть, найти не получалось. Одна из девочек рассказала родителям, как видела, что Виргиния и её сын занимались неприличными вещами. Допросили с пристрастием прислугу, выяснили пикантные подробности, после которой возмущённые родственники выгнали Виргинию изо дома, прервав с ней всякое общение.
– Почему они так поступили?
– Сочли, что спать с собственными сыновьями не хорошо. Как и пытать их. Как ни странно, но в отношении своего потомства наши родственники проявляли вполне человеческие чувства.
– Возможно, женщина была психически не здорова?
– Ага. Ей соврало крышу от безумной любви к себе, заоблачного самомнения и чувства полнейшей безнаказанности. Если всё это признак сумасшествия – то она точно была не в себе. Впрочем, Эдвард не мог поверить в том, что его дочь похотливое чудовище, он предпочитал думать, что она просто пыталась обуздать своего сына и потому проявляла жестокость. Но использование коляще-режущего оружия в нашем случае проявления сексуальности, а не наказание за проступки.
В общем, родственники тогда не знали, что Ральф мой отец. Они думали, что это некто мистер Х.
Виргиния была в ярости, делать правильные выводы из ситуации, как и признавать собственные ошибки она категорически не хотела. Виновником всех своих бед она продолжала считать Винсента, а уже потом – его проклятое отродье. Я же был самым проклятым отродьем – потому что воплощал в её глазах всё то, что они с ней сделали, в чём были перед ней виноваты. Никто не мешал ей вымещать на мне зло.
– Она вымещала на тебе зло?.. Каким образом? Она била тебя? Пытала?
– Как бы это помягче сказать? Она меня продавала.
Нахмурившись, я пыталась переварить информацию.
– Продавала? Кому?
– Да всякому, кто соглашался заплатить. Такая ценная игрушка – красивая и живучая, способная выжить после любых нездоровых фантазий. Она не дешевила, и цены ставила высокие. За эксклюзивные развлечения и плата соответствующая. Себя она оправдывала тем, что я всё равно чудовище – кем ещё может быть ребёнок, рожденный от своего единокровного брата своей же матерью? Что кто-то же должен заплатить за то, что она страдает. Её лишили положения в обществе, денег, привычного комфорта. С моей помощью она пыталась вернуть то, что могла.
Мысленно я видела не самые приятные картины. Увы! Знакомые мне с детства. Меня не продавали – продавали моего брата.
– Ты любил её?
– Мою мать? Нет. Трудно любить фурию. Если в ней и были какие-то благородные черты, к моему рождению не осталось ничего, кроме желчи и яда. И жестокости. Правда, физически она меня никогда не трогала. Она меня ненавидела. Хотя нет, не так – НЕНАВИДЕЛА. Каждый раз, когда она смотрела на меня, я видел, что она видит перед собой нечто омерзительное, хуже слизняка. Я знал, если бы умер, она, наверное, испытала бы облегчение? Словно очистилась от скверны.
Когда на тебя с детства смотрят как на нечто, чего быть не должно, но во то приятно играть, и в этих играх можно себя не сдерживать, потому что ты противоестественное омерзительное создание природы, способное доставить только одно – удовольствие, ты поневоле перенимаешь эту точку зрения.
Стоило только попытаться приблизиться к матери, она отшатывалась от меня, как от прокажённого. Ей был неприятен мой вид, мой голос. Особенно, когда случались приступы – а они случались часто, куда ж без них при подобном образе жизни? Мне кажется, что в такие моменты я становился ей до того омерзителен, что она готова была бежать от меня на край света.
Повзрослев, познакомившись с другими моими родственниками, узнав всю предысторию, я, конечно, сумел лучше понять природу той неприязни, что моя мать ко мне питала. Я был для ней воплощением всего того, что она хотела бы забыть, изжить, вычеркнуть из своей памяти. Я был прямым и непосредственным подтверждением существования её вины и порока, а она их признавать не хотела – даже перед самой собой.
Она не меня отрицала, а себя – ту часть, что привела к моему появлению. Но такие вещи понимаешь, лишь повзрослев. Пятилетний «я» понимал, что я настолько плох, что от одного моего вида эту красивую, блистательную женщину тошнит. Она, в моём понимании, виновата быть не могла. Значит, я был настолько плох, что, в принципе, не имел право на то, чтобы жить.
И я пытался ей помочь от меня избавиться. Всеми способами, что приходили в голову.
– Сколько лет тебе тогда было?
– Пять или шесть.
– С ума сойти!
–Не стоит. Как сама понимаешь, у меня ничего не выходило. Как бы не было больно, что ни делай – конца так и не было. Я всегда выживал. И лишь сильнее злил её. Каждый раз, когда не получалось скрыть свою болезненность, она приходила в ярость и отвращение в её глазах читалось ярче и отчётливее. Она сама отдавала меня своим друзьями, чтобы я развлекал их, а потом брезгливо подбирала юбки, словно я этого хотел и это был мой выбор. Мне не так много от неё было нужно: ласковое слово – хотя бы иногда. Можно и без него, просто чтобы она не смотрела на меня, как на крысу из помойки, которая прошлась по стулу и теперь придётся выкинуть всё из страха заразиться бубонной чумой! В конце концов я бы принял то, что она зарабатывала на мне. Сама работать она не умела, да и не в белошвейки же с гувернанткой ей, бывшей одной из первых богачек в мире, идти? Когда Элленджайты взрослеют, они пускают ножи, огонь и яд в ход для собственного развлечения – нам нужны были деньги. Отлично! Я был бы рад сделать это для неё, ведь кроме это женщины у меня никого тогда не было. Но её ненависть, её презрение, отвращение и брезгливость – они вымораживали и выжигали душу одновременно. Чтобы я не делал – для неё, против неё, – это выражение никогда не уходило из её глаз. «Лучше бы я сдохла, чем произвела на свет очередного грязного выродка, но, к сожалению, я дышу и вынуждена видеть его каждый день». Чтобы я не делал, я не мог стереть этого выражения из её глаз, её чувств и её сердца. Казалось, что с каждым днём моё присутствие тяготит её лишь сильнее и больше.
Я слушала его почти не дыша. Боль сочилась из каждого его слова, и это при том, что говорил Ральф очень тихо, спокойно и просто.
Как я уже говорила раньше – когда думаешь вслух, лучше понимаешь самого себя. Вот и он словно проговаривал мысли вслух, не стараясь произвести впечатления на собеседника, вызвать в нём жалость.
Он хотел, чтобы я поняла его. Ему нужно было моё понимание. Или, возможно, он впервые так хорошо понял самого себя?
–Она никогда не говорила со мной об отце. А я никогда о нём не спрашивал. Я понимал, что её ненависть ко мне как-то связана с ним и представлял его себе изысканным, могущественным аристократом. Откровенно говоря, я думал, что мой отец это Винсент Элленджайт. К тому времени он сумел построить неплохую хлопковую империю, наладив пути сообщения с Колумбией. Неофициально наверняка были и другие источники дохода.
Иногда я приходил к его дому, никому об этом, естественно, не говоря. И глядя на человека с жёсткими чёрными волосами и правильными, но резкими, как росчерк кинжала, лицом, я придумывал планы мести. Я научился его ненавидеть за то, что, думал, он сделал с моей матерью.
Но настал момент, и я понял, что ошибался в своих подозрениях. Когда я познакомился с Ральфом I отцом и, уж так случилось, по совместительству с моим старшим братом.
Глава 15. Ральф
Бледное лицо Ральфа в свете искусственного освещения смотрелось даже более неестественным, чем было на самом деле. Мне кажется, что даже лунный свет или свет свечи делали бы его менее нереальным, потому что и в том, и в другом случае не возникало такого контраста между неестественным и обыденным.
Пауза затягивалась, и я напомнила о себе: