— Как бездомные мы с тобой, — сетовала она.
— А может, Марья, так и лучше, — утешал ее Егор. — Словно ты не жена мне, а все еще невеста. И каждый вечер ходим на свиданья.
Женившись, Егор стал звать ее Марьей. Русские крестьянки после замужества быстро стареют.
Как они ни прятались от человеческого глаза, их все же замечали. Одни шли мимо, отвернувшись, чтобы не смущать, другие, поозорней, вступали в разговор.
— Ты бы, Марья, заместо-то бидона с молоком охапочку бы сена из дома захватывала.
— Они так любят друг друга, что им и земля пухом кажется, — говорил второй.
Марья глядела поверх ржи.
— Ушли, зубоскалы проклятые. Им бы только посмеяться.
— Чай, ты мне не полюбовница, а жена, — утешал ее Егор.
Герасим, конечно, не мог запретить Марье видеться с мужем. Он даже побаивался при ней говорить о Егоре, не то — чего доброго — кинет, бросит и уйдет к мужу. Но, когда она уходила на свидания, Герасим выскакивал на проулок и, если поблизости стоял народ, распинался:
— Пошла, пошла! Платок новый одела. К кому пошла? Зачем? Вон вышагивает. Довольная. Бидончик несет. Нате ешьте-кушайте. Я еще вам принесу. Тьфу!.. Глаза бы мои не глядели!
Народ, слушая его, посмеивался, а Герасим, принимая это как сочувствие ему, расходился пуще и только перед возвращением Марьи умолкал.
Хорошо было Егору и Марье любить друг друга летом во ржи, когда стояла сухая теплая погода, когда полыхали зарницы и скрипел дергач. Но были же и дождливые дни, небо заволакивалось тучами, и неделю, а то и дольше лил дождь, рожь мокла, склонив колосья, по бороздам текла вода, отвергнутая перенасытившейся землей, в низинах скапливались лужи, дороги развозило от грязи, неуютно делалось в мире. А зимой, которая начинается в ноябре и кончается в марте? А осенняя непогодь и весенняя распутица, отнимавшая еще два-три месяца?
Так продолжалось ни много ни мало — почти шесть лет.
Испокон веку заведено — в страстную неделю мыли избы, отскабливали с потолков сажу, накопившуюся за долгую зиму, с углов снимали паутину. С утра Марья с бабами наводила порядок в своей избе. Герасим накаливал в печи камни, бросал их в чан с водой и тут же закрывал половиком, чтобы не упустить пар. Раскаленные пудовые камни верещали, отдавая жар воде. Герасим отдувался и отворачивался, чтобы не обожгло бороду. На баб, стоявших на козлах и терших хвощом и металлическими щетками потолок и стены, поглядывал злобно, но помалкивал.
К обеду работа была закончена, и изба стала пахнуть сыростью и чистотой. Бабы поели и отправились мыть к соседке.
Марья вернулась только ввечеру, сильно уставшая.
— Ты бы, тятя, корове дал. У меня руки-ноги отнимаются, — сказала она.
Обычно Марья не доверяла отцу кормить корову, да и корова ничего не брала из его рук.
Герасим надел старый полушубок, зажег фонарь и вышел на двор.
Вскоре Марья услышала тревожный рев коровы, сразу поняла, что-то случилось, и кинулась из избы. Посреди двора ничком лежал Герасим, фонарь, мигая и чадя, валялся на боку, и из него вытекал керосин. Корова металась в хлеву и трубила.
В первую очередь Марья подняла и поставила фонарь, а затем уже подошла к отцу. Он был мертв. Последнее время Герасим жаловался на сердце.
Все забыла Марья: как отец мешал ей жить, как издевался над ее мужем, отчего ему пришлось уйти, как они украдкой виделись в поле — и заголосила, запричитала, склонясь над мертвым телом.
Она втащила отца в избу, раздела и накрыла простыней. Никакой усталости теперь не чувствовала, ей казалось, что может работать целую неделю, не ложась спать и не отдыхая. В первую очередь решила известить мужа. Заперев дом и не сказав никому из соседей о смерти Герасима, чтобы не тревожить их, она пошла по улице, миновала последний дом, оказалась в поле и пошла быстрее, глядя на полоску зари. Дорога за зиму хорошо наезжена, чернела оброненным сеном и навозом. В низине ее уже подтачивала вода, и Марья проваливалась в ямы, оставленные конскими копытами. Дорогу пересекал глубокий овраг, Марья шла и все время думала об овраге, как перейдет через него. В водополье там всегда сильно разливалось. Подойдя к оврагу, остановилась. В сумерках вода, струившаяся по дну, представлялась черной, почти дегтярной. В самом узком месте чьей-то заботливой рукой было переброшено бревно. Держась за наклонившуюся ольху, Марья боком стала двигаться по бревну, но у самого берега не удержалась и плюхнулась в воду. К счастью, здесь было уже неглубоко, по колено. Чтобы согреться, прибавила шагу и шла-бежала мимо ореховых кустов, распустивших сережки, мимо скирд соломы, серевших на поле.
Запахло жильем. С каждым шагом слышнее голоса собак, и вот она уже у самой Егоровой деревни. Первый к ней посад чернел задами изб и дворов, а второй за ним светился окнами. Здесь, как и в ее селе, кричали грачи на ветлах, обживая гнезда.
Егор сидел за столом, дул в блюдечко с чаем, о его ноги терся кот, он бросал ему куски смоченного в молоке хлеба, кот съедал и снова в знак признательности припадал к ногам хозяина. Старуха-мать лежала на печи и с удивлением смотрела на невестку, прошагавшую в сумерках по раскисшей дороге пять верст.
— Тятя помер, — сказала Марья и заплакала.
— Когда? — спросил Егор.
— Нынче.
Егор, конечно, не очень огорчился из-за смерти тестя, но и не выказал радости: как-никак, умер человек.
— Что ж, надо хоронить, — сказал он и начал одеваться.
Старуха на печи закрестилась:
— Прими, господи, с миром душу новопреставленного раба твоего Герасима и прости ему в погрешениях, вольных же и невольных.
Затем будничным тоном обратилась к невестке:
— Ты как, касатка, овраг-то перешла. Воды, чай, полно в нем?
— Да вот немного измокла, — Марья показала на мокрый подол.
— Раздевайся, чайку испей, согрейся.
Старуха, кряхтя и охая, слезла с печи, и они с Марьей сели пить чай. Егор, уже обувшись и одевшись, сидел у двери на стуле, курил и ждал жену.
Обратная дорога в сплошной темноте была вдвоем совсем нестрашной. Весна как будто ближе подступила к ним, подошла к самому сердцу. Слышно, как уплотнялся снег на поле, как разговаривали ручьи, а воздух был насыщен запахами тополевых почек, прелой соломы и земли. Воды в овраге еще больше прибавилось, и она уже перекатывалась через бревно. Но Егор держал Марью за руку, и они благополучно миновали овраг.
Егор, подходя к селу, подумывал, а не выкинул ли Герасим какую-нибудь злую шутку. Отворят дверь, а он встанет и скажет: «Схоронить меня хотели? Хрен вам в душу. Я еще вас переживу. Я еще потешусь над вами».
— Иди первый. Я боюсь, — сказала Марья, отперев дверь.
— Чего бояться! — Егор шагнул за порог.
Зажгли свет. Нет, Герасим не встал, он лежал тихо и смирно, отыграв свое, и тут даже Егор опечалился, а Марья расплакалась навзрыд, коря себя и за неуместную радость и за то, что не всегда была внимательна к отцу.
Разве может кто-то помешать любви?! Нет, не особо мешал им Герасим. Хотя без него жить им, конечно, легче. Не надо Егору в грязь и стужу топать в один конец шесть километров, теперь в оба конца приходилось шагать меньше, не успеет выкурить цигарку, как вон он уже поселок, мигает электрическим светом на столбах. Не надо Марье бегать на свидания к собственному мужу. Живут они под одной крышей, спят под одним одеялом.
Живут они вместе год, другой, третий…
Народ стал удивляться. Марья — баба ядреная, носить бы ей каждый год по младенцу, но ходит порожняя. Любопытство сдержать было нельзя, и Марью дотошно допросили:
— Что, Марья, чай, пора и детками обзаводиться. Не по двадцать лет обоим. Надо спешить. Теперь вас никто не вспугнет. Спите за двумя запорами.
— Да, да, — загалдели вокруг. — Надо деток. Какая жизнь без детей? Для кого и живем!
— Накопи богатства гору — все прахом пойдет. А живой человек, после себя оставленный, — вот это настоящее богатство!