— Чай, можно из руки в руку переложить, — скрывая усмешку, говорит Наталья.
— Там, может, время-то не будет, — серьезно отвечает Фекла, а потом, почувствовав шутку, обижается. — Это богохульство, Наталья! А богохульство — самый страшный грех, и за него геенна огненная полагается…
— Не все ли равно, как человека схоронят.
— Да, Наталья, — с трудом переводит дыхание Фекла. — Я давно подозревала, что ты у нас безбожница. Ты ведь в пост скоромное ешь.
— Ем. Разве в еде грех?
— Законы, данные нам богом, мы должны блюсти.
— Эти законы придумали люди.
Егорка часто слышал их споры о боге и всегда навострял уши.
— Грех в другом, — говорила Наталья, — грех — обманывать людей, грех — не помогать им, грех осуждать их. Вера не в том, сколько стукнешься в поклоне лбом, сколько прочитаешь молитв. Вера должна быть в сердце.
— Бог — все видит, все замечает, — возражает ей Фекла, — без его ведома ни один волосок не упадет с головы нашей.
Фекла, видно, молилась богу, похожему на нее. Он сидит на небе, смотрит оттуда своими хитрыми глазами на деревню и считает волоски на головах людей. Если кто-то сделал что-нибудь не по нему, он загибает палец и решает, что сделать ему в отместку. Поэтому Фекла старалась заслужить у бога расположение, молилась на виду, чтобы он видел и оценил ее усердие.
Бог же Натальи был совсем другой, это был даже не дух, не сила, обнимающая землю, а что-то находящееся в самом человеке. В споре она часто повторяла:
— Бог — совесть наша.
После разговора с Натальей Фекла уходила еще больше рассерженной, шла и качала головой:
— Ох, ох! Конец света! Раз такие люди от бога отступились… Покарать надо всех, покарать!
Однажды, не встречая на деревне Феклу, Наталья забеспокоилась, почувствовала неладное и отправилась к ней. Фекла сидела запертой в чулане. Кто-то выследил, когда ока пошла в чулан за мукой, прокрался и наложил на дверь запор. Она просидела в нем три дня, кормясь сушеными яблоками.
— За веру страдаю, — просипела Фекла сорванным от крика голосом.
6
Разошедшаяся по округе молва как о человеке, умеющем все делать, мешала Егоркиной бабке спокойно жить. Люди, особенно из других деревень, принимали ее не за того, кем она была. Она не была ни повитухой, ни тем более знахаркой, она была крестьянкой, хорошо знавшей жизнь и при случае помогавшей своими искусными руками человеку. Она понимала в травах: пучки зверобоя, тысячелистника, ромашки висели в сенях и пахли для Егорки особым запахом — запахом его бабушки; она выкапывала и сушила корни калгана, делала настой из тополевых почек. Все таинственное, странное и непонятное: гаданье на картах, наговоры, шептанья — она отвергала, сама боялась и других предостерегала от этого. Правда, иногда она с большой неохотой, после настойчивых просьб гадала на кресте.
Люди долго тосковали по сгинувшим в безвестности своим близким. Ходило много слухов о том, как гадалка по картам узнала, что человек жив, — и в скором времени он объявлялся, живой и здоровый. Бывали случаи, когда человек, пропадавший несколько лет, действительно находился. Это сразу делалось известно всей округе, и в сердце каждого, потерявшего родного человека, появлялась надежда: может, и наш придет.
Такие люди появлялись в доме Горюновых, долго и нерешительно скреблись о дверь и входили — старуха или женщина, раньше времени превратившаяся в старуху, — трудно понять. У них был сумрачный взгляд и глубокие морщины на лице. Заговаривали не сразу, крестились на иконы, кланялись, сморкались и кашляли, со страхом глядели себе под ноги — не наследили, не напачкали ли, и никак не могли подобрать слова.
— Наталья Ильинична, к вам… Сделайте милость, не откажите… Прослышали о вас… А мы уж в долгу не останемся, чем можем, отблагодарим.
— Что у вас? Сказывайте, — Наталья глядела настороженно.
Вошедшая снимала с головы шаль. Нет, она еще не старая: в волосах ни одной седой пряди.
— Муж у меня… Везде запросы посылала. Ни в живых, ни в мертвых не значится.
— А я-то тут при чем?! — Наталья темнела лицом.
— Может, скажете…
— Ошиблась ты, милая. Я вывих вправить могу, соринку из глаза вынуть.
— Я уж не знаю, к кому и не обращалась! То выйдет, что он живой, то мертвый.
— И напрасно, напрасно. Сколько лет прошло!
— Может, он в Америке.
— Из мильёна один.
— Его в убитых нет. Без вести пропавший.
— У меня тоже зять без вести пропал. Это значит — убит. На войне-то, милая, некогда считать, записывать да с попами хоронить. На поле брани — и тело-то не всегда найдешь… Не тешь себя.
— Мне бы только знать — живой он али мертвый.
— Да что вы, смешной народ! Я не вещунья какая.
— Наталья Ильинишна… — не уходила женщина.
Наталья доставала с божницы потемневший медный крест с распятьем, по ее движениям видно, что она делала это только для того, чтобы отвязаться от женщины.
— Гляди.
Она лила воду из кружки на крест, который положила в миску. Егорка несколько раз наблюдал. Чаще крест оставался темным, но иногда на него садилось множество мелких пузырьков воздуха, и он становился точно серебряный.
Женщина приблизилась к столу и, не дыша, смотрит. Ее глаза, думается, вот-вот выпрыгнут из глазниц, рот полуоткрыт, и все лицо искажено. Не отрываясь, она глядит и ждет чуда. Но никакого чуда нет, вода в миске успокаивается, и виден крест. Наталья разводит руками.
— Ничего. Как был, так и есть.
Женщина со всхлипом втягивает в себя воздух, глаза ее глядят, но ничего не видят. Она, как пьяная, идет к порогу и присаживается на край сундука.
— Пустое это, милая, пустое. Никуда не ходи. Наберись духу. Деньги понапрасну не изводи.
При упоминании о деньгах женщина лезет за пазуху, она колеблется — предложить плату и какую? Поняв ее, Наталья машет рукой.
— Ничего не надо. Иди с богом.
Та вздыхает, кутает голову шалью, снова превращается в старуху и, забыв проститься, выходит из избы. Наталья вытирает со стола пролитую воду и кручинится:
— Сколько их нынче, вдов-то. Сердце от жалости переворачивается.
7
Придя из школы, Егорка застал в избе Прасковью Кирьянову и бабку, которые умолкли на полуслове, едва он открыл дверь. Егорка огляделся и по их лицам понял, что Прасковья наседала на бабку, — о чем-то просила ее, а Наталья отнекивалась и ей уже надоел этот разговор.
— Пришел? — обрадованно сказала Наталья внуку. — Давай я тебе на стол соберу.
Она усердно захлопотала, показывая, что разговор окончен. Но Прасковья прочнее села на лавку и не собиралась уходить. Лицо ее было печальным. «Что она к бабке привязалась?» — подумал Егорка. Он знал, что бабушка, если могла, всегда все делала людям.
— Может, ты, тетя Наталья, осуждаешь? — заговорила Прасковья после долгого молчания. — Поэтому и не хочешь помочь.
— Я много раз тебе толковала, что не могу. А если бы могла, все равно бы не стала… А осуждать… Что осуждать? Конь о четырех ногах — и то спотыкается.
— Что поделаешь, если девка оступилась, — вздохнула Прасковья.
Егорка прислушивался к разговору. Они чего-то недоговаривали, стесняясь его, но он понял, что речь идет о дочери Прасковьи Шуре. Шуру Егорка хорошо знал и даже заглядывался на нее, хотя она была старше его лет на десять. У нее был тонкий прямой нос с резко очерченными ноздрями, который делал ее красивое лицо холодным. Егорка догадался, что с ней стряслась какая-то беда, и стал слушать дальше.
— Помнишь, зимой приезжал один из области и в клубе парней-призывников обучал, — рассказывала Прасковья. — Так вот она с ним… То ни на кого не взглянет, все ей не ндравятся, а тут разомлела девка и ворота открыла. Я ей говорила, будь похитрей. Все эти приезжие как птицы перелетные. Что это за человек — ты знаешь? Да за тебя любой посватается.
Прасковья покосилась на Егорку, тот был занят едой, мал и глуп был он понимать такие вещи, поэтому она продолжала, слова сами, помимо ее воли, слетали с языка.