Литмир - Электронная Библиотека

Люди не завтракали, и Ефим спешил, сажал свою бригаду на телегу и гнал застоявшуюся лошадь назад в деревню. Телега тряслась, звенели косы, женщины подпрыгивали, слова, если кто-то говорил, разрывались и то же как бы громыхали.

— Тпру! — осаживал Ефим лошадь посреди деревни. — До одиннадцати часов, бабы. А там сено ворошить.

С матерью, женой и сестрой Ефим шел завтракать. В такое время ели на скорую руку, больше молочное — творог, кислое молоко, сметану, в жару оно и хорошо, по целой неделе не топили печь, не управлялись по дому. Грязновато, но ничего, время такое, которое упустить нельзя. Вёдро. Ни облачка. Сено сохнет за день.

Женщины собирались сами без всякого звонка у просторного дома Крутого. Без десяти одиннадцать, а все уже в сборе, успели поесть, бросить курам горсть зерна и немного отдохнуть. Вместо кос в руках у них грабли. Все немного принаряженные, потому что ворошить сено — работа не тяжелая и не грязная. Иногда кто-нибудь затягивал песню, вспомнив былое:

Чудный месяц плывет над рекою,
Все в объятии ночной тишины…

Одна сторона сена уже хорошо просохла. Женщины с Ефимом во главе ловко поддевали граблями и переворачивали на другую, еще сырую сторону. Ежели солнце и дальше будет так же жарить, к вечеру сено совсем высохнет, и можно метать стог. Ефим уже прикидывал, где его ставить.

После ворошения отправлялись на дойку, затем снова наступал короткий отдых, до того как падет на траву роса, сгребали сено, подтаскивали на волокушах к одному месту и ставили стог. Ефим сам укладывал сено, не доверяя никому, а женщины ему подавали. Стог получался не большой и не маленький, а такой, какой надо. Его долго и тщательно со всех сторон причесывали граблями. Напоследок Ефим где-нибудь неподалеку срубал четыре березки или ольхи, связывал маковками и клал крест-накрест на стог. Теперь не страшен никакой ветер, и стог простоит хоть до следующего лета. Будет верхний слой потихоньку темнеть от дождя, но никогда влага не проникнет внутрь. Хорошо подойти к такому стогу поздней осенью или зимой, выбрать подветренную сторону, надергать из-под низа сухого сена, сесть и закурить. Запах сена напомнит июльскую теплынь, как косили, ворошили, сгребали сухое сено и метали этот стог. А теперь все кругом переменилось, с низких туч моросит дождь или, шелестя, стелется поземка, наметая у стога сугроб.

Ефим не очень-то вдавался в размышления и воспоминания во время работы. Кончилось одно дело — поспешай на другое. Сметали стог — надо ехать на вечернюю дойку. Хоть и длинен летний день, но и он имеет предел. Доят уже в сумерках, при фонарях, молоко сливают во фляги и ставят в ледник. Вот и кончилась на сегодня работа. Сколько же может сделать человек! Но зато как болит тело. В пору бы только донести его до постели. Даже Ефим чувствует некоторую усталость. Как же вымотались женщины, нет, не жена с сестрой, эти молодые, а мать и ее подруги. Ведь им под шестьдесят. Но вида не подают, что устали, держатся. Потрудились не зря, шутка ли — целый стог сена!

Тихо. Деревня уже спала и не видела разлитой красоты летнего вечера. Горело на закате одинокое облако, и четко обозначились зубцы леса. Слышался скрип дергача в поспевающей ржи и металлический стук.

Ефим сидел верхом на доске у забора. Конец косья лежал на слеге, а сама коса — на бабке, вбитой в толстый чурбак. Окуная время от времени кончик молотка в жестяную банку с водой, Ефим вел косу от пятки к носу по бабке и слегка стучал по ней молотком, оттягивая, утоньшая железо. Отбита одна — брал другую. Через плечо глядела заря и отражалась в лезвии косы. Наконец все косы отбиты и висят в ряд на заборе. Можно теперь спать.

Как Ефим ни старался побольше скосить своей бригадой и самому сметать стога, чтобы стояли они прямые, не мокли и веселили душу, все сделать самим было невозможно, поэтому в Манине в горячую пору работали приезжие из города. Вот здесь крутой нрав порою не помогал, а вредил Ефиму. Без крика, без ругани он обойтись не мог. Увидев, как, неловко держа грабли в руках, сгребает сено, больше половины оставляя на кошенине, какая-нибудь женщина с накрашенными губами, в брюках, Ефим сразу заводился.

— Дура! — орал он. — Что ты грабли-то держишь как? Не укусят они тебя!

— Сам дурак, — отвечали ему.

— Я сейчас тебя к едреной матери с луга-то погоню! И на работу сопчу, чтобы оштрафовали. Мадама!

— За что, голова твоя огурцом?

— А за то, рожа твоя изрисованная, что ты не работаешь, а халтуришь! Рази это работа? Ну-ка! — Ефим со злобой выхватывал грабли, начинал грести по уже гребленному и набирал порядочную охапку сена. — А это ты кому оставила? Что трава-то зря росла? Зря ее косили, сушили, ворошили?..

— Не можем мы, как ты.

— Масло сливочное жрать можешь, а простую работу делать не можешь?

Женщина, чуть не плача, брала у него грабли, а Ефим все кипятился:

— Вот что я вам скажу: сознательности у вас нету!

— Как только с тобой жена живет. Наверно, ты ее по нечетным дням бьешь.

— Я и по четным могу вдарить, коли за дело. Но до своей жены я пока пальцем не дотронулся. Скорее даже наоборот…

— Она тебя била?

— Было дело, — Ефим сразу остывал.

— Правильно сделала.

Свою угрозу — сообщить на производство — Ефим никогда не выполнял, но поругивался частенько, и рабочие его не любили. Он понимал, сноровка у них не та, но сноровка сноровкой, а нужно еще прилежание. Его-то, в основном, и не хватало. Однажды стог заложили чуть ли не на болоте. Ефим разозлился и изругал всех в пух и прах. Неужели трудно было догадаться, что стог загниет, если будет стоять на низком сыром месте. Никто не захотел немного подумать. Лишь бы сделать и отчитаться. Ефим заставил стог раскидать и поставить на сухом месте. Макушки он всегда переделывал, чтобы они не гнулись в сторону, а стояли прямо.

Одна семейная забота одолевала Ефима — сестра Любаха. Ей уже далеко за двадцать, и не было никакой надежды, что она выйдет замуж, во-первых, потому, что парней в деревне — никого, и во-вторых, у ней был бросающийся недостаток — бельмо на левом глазу, — в детстве уколола глаз соломиной. Миловидная стройная девушка, но глаз с бельмом портил ее. Любаха понимала это и при людях старалась смотреть вниз, но все равно заметно. С каждым годом в ней росло отчаяние, и, казалось, еще немного, и могло произойти что-то страшное.

В свои нечастые наезды на станцию Ефим приметил мужичонка, слонявшегося около вокзала. Еще молодой, нет и тридцати, но выглядевший старо в засаленном, как у тракториста, костюмишке, небритый, в стоптанных ботинках. Наверно, у него было бурное прошлое, но зато видов на будущее — никаких. Откуда-то он появился на пыльной железнодорожной станции и готов был снова куда-нибудь уехать, но пока задерживался, видно, что-то здесь кормило. Он подолгу стоял около путей, поглядывая на громыхающие мимо поезда, вращал давно не чесанной головой, словно считал вагоны. Ефим всегда с презрением отворачивался от него.

Приехав под выходной на станцию купить кое-что себе и другим, Ефим снова увидел его возле вокзала — сидит на скамейке и покуривает сигарету, наверняка не свою, — стрельнул у прохожего. Подольше задержав на нем взгляд, Ефим разглядел в его лице что-то смирное и даже печальное, как будто он устал от всего, и неожиданно у Ефима родилась мысль. Он подошел к нему и сказал:

— Пошли.

Мужичонка поднялся и, не спросив, покорно пошагал за Ефимом. Он привел его в привокзальный буфет, взял поднос, нагрузил его едой, поставил четыре кружки пива и сел за крайний столик.

— Ешь.

Мужичонка вначале погрузил губы и нос в пиво, утерся ладонью и не спеша принялся за еду. Ефим тоже ел.

— Как тебя звать? — спросил он его.

— Рудольф, — слегка хриплым голосом ответил мужичонка.

— Ты что, не русский?

— Русский.

29
{"b":"936431","o":1}