— А это — Вам, Михаил Иванович, как договаривались, — и я протянул ему картонную коробку с лото. Увидев в магазинчике на углу, аж замер. Потом отмер. И взял две. Тёмно-красная коробка. Холщовый мешок с бело-розовой тесёмкой. Деревянные бочоночки с красными цифрами на обоих донышках. Карточки и пакет с кружочками из плотной неотбеленной бумаги. Именно такой набор был в детстве у меня. И, судя по неожиданному лицу мощного старика, он тоже сталкивался с подобным дизайном.
— Угодил, Дима. Не ожидал я такого. Как Бог за руку подвёл тебя к этому лото, — голос Второва очень подходил к мимике. Если бы я не знал, кто именно передо мной, то решил бы, что старик расчувствовался почти до слёз. Хотя, кажется, от правды оказался бы не очень далеко.
Он развязал мешок, запустил внутрь руку, прислушиваясь к постукиванию-перекатыванию бочонков. Потом резко встал из-за стола и скрылся за беседкой. Я проследил за спешно уходящей спиной и понял, что и сам за ним не пойду, как только что собирался, и не пущу никого. Бывают моменты, когда алмазной крепости людям стоит не мешать побыть одним.
Братья Головины как по команде навели над столом суету с обеих сторон, действуя слаженно, по-военно-семейному, любо-дорого посмотреть. За считанные секунды дело нашлось каждому: кто-то подкладывал в тарелки новые порции, кто-то разливал, кого-то отправили за лимонами и виноградом. Не на рынок — к беседке и дереву в трех шагах от стола. В гудящем улье озадаченных людей пропажу Второва, а вслед за ним и Фёдора, отметили не все. Мы с Тёмой, Мария Сергеевна. И, пожалуй, семья Санчес, к которой внутренний скептик в этой связи стал присматриваться ещё пристальнее, хотя, казалось, дальше было уже некуда.
Сидели, что называется, душевно, в самом лучшем смысле этого слова. Над столом звучали взрывы хохота и речь на трёх языках, но никаких проблем с пониманием собеседника не возникало. Казалось, все как-то настроились на ту общую волну, которая обеспечивает обмен данными на более высоком, невербальном уровне, и говорили все исключительно по привычке, хотя могли бы и без слов обойтись.
А потом дон Сальваторе отошёл с телефоном к жаровне, на которой Аня и Маша под присмотром старших братьев готовили овощи на гриле. Вернувшись, он порадовал всех, что смог договориться с тем дуэтом, что так нам запомнился в прошлый раз — крашенная блондинка и пожилой испанец, гитарист-виртуоз, что исполняли протяжно-искреннее фаду.
Их встретили овациями даже те, что ни разу не слышал выступлений — зашли красиво: сперва раздались струнные переборы из-за беседки, потом низковатый женский голос с хрипотцой. Все наши за столом затихли, словно в цирке после барабанной дроби. Певица вышла неспешно, в длинном платье с пышной юбкой и с красной розой в руках. Дошла, не прерывая мелодии, до жаровни и продолжила петь, протянув руку к углям. Гитарист устроился рядом на пеньке, выдавая такие переливы, что и представить себе невозможно. В финале блондинка бросила розу на алый жар, и та вспыхнула, будто бумажная. Хотя, может, бумажная и была — впотьмах-то поди разгляди?
Разговоры за столом поугасли, все слушали пение и звуки испанской гитары под чёрным небом, от которого отделяли лишь «летучие мыши», висевшие над головами, даря такой тёплый, уютный и домашний свет. Артисты сидели рядом с нами, пробуя незнакомые для них блюда и переводя дух, когда Головин поинтересовался о чём-то у музыканта. Тот отпил глоток белого сухого, присмотрелся к Артёму, подумал и кивнул. И протянул ему свой инструмент, бережно, будто ребёнка на руки передал.
Тёма посмотрел на пламя в жаровне, куда кто-то подкинул пару полен какого-то пока неизвестного мне дерева. Они были не в пример короче наших, русских, но жару давали с избытком и горели долго и ярко. В глазах Головина огонь отражался как-то странно. Со стороны казалось, что бликов вовсе не было, словно между ресницами сухо, как в пустыне. А чёрные дула зрачков будто втягивали жёлто-красное отражение куда-то внутрь. И он запел.
Я слышал, как Головин подпевал на нескольких азартных мероприятиях, что у меня на заднем дворе, что у Самвела в кафе-музее «Арарат». Ну и, разумеется, на той нашумевшей караоке-вечеринке в пабе у Гарика, которую вся Москва обсуждала целую неделю. Но солировал он при мне впервые. И это было что-то совершенно другое. И очень личное.
Солдатская песня может нравиться, может не нравиться. Но глубину и искренность её вряд ли кто-то возьмётся оспаривать. Люди, смотревшие в глаза смерти, начинают складывать слова по-другому. Этим строкам нельзя не верить. И слушать их равнодушно не могли, кажется даже деревья в нашем дворе.
Эту песню я точно раньше не слышал. Но были другие, настолько же честные и страшные, от которых скрипели зубы и сжимались кулаки. О том, как русские воины боролись и побеждали, не взирая ни на цену этих побед, ни на что-то ещё. Это было не про «выполнить приказ командира». Это было про честь и про волю. И я замер, слушая про бой у села Чабан-Махи*. После слов «Там земля под Игорьком на дыбы вдруг встала» почувствовал, как Надя положила обе ладони на мою, до боли, до судороги сжатую. С трудом распрямив пальцы, увидел под ними пять борозд на столешнице.
Фёдор смотрел на брата со сложным выражением лица, на котором были и гордость, и любовь, и тревога, и горечь, и даже страх. Словно он когда-то уже терял его, и очень боялся того, что это повторится. Хотя и вполне допускал эту возможность. Казалось, в его глазах я тоже видел взрывы, пунктирные линии трассирующих пуль в чёрном небе, пламя и воющую смерть. И выла она потому, что знала — тут её не боятся.
Когда песня закончилась, никто не то, чтобы не шевелился — даже не дышал. Дочки прижались к матерям, слабо понимая смысл текста, но остро, по-детски эмоционально чувствуя напряжение и горечь всей истории целиком. Женщины, вне зависимости от национальности, утирали слёзы салфетками. Мужики сморкались или делали вид, будто в глаз что-то попало.
Музыкант, не скрывавший слёз со второго или третьего куплета, что-то сбивчиво говорил Артёму. Тот кивал в ответ, но вряд ли слышал и понимал, о чём шла речь — не было похоже, чтобы песня отпустила его. И тут запела пани Дагмара.
Я был уверен, что сегодня меня точно ничем уже невозможно удивить. Рвущий сердце Головин — это апофеоз вечера, выдыхайте, расходимся. Но не тут-то было.
Эту песню я тоже, кажется, никогда не слышал до сих пор. Поэтому когда начала подтягивать Надя — удивился. Она не особо отличалась любовью к русским народным напевам. Поэтому в прошлый раз прямо-таки сразила на таёжной заимке, когда они с мамой и Аней пели «За окном черёмуха колышется». Сегодня же, этим тёмным тёплым вечером, было и вовсе что-то неописуемое.
Женщины вставали, подходили к бабе Даге, замирая у неё за спиной, и пели так, будто репетировали годами. Каждый новый голос вплетался в поразительный узор мелодии. Когда послышались звуки гитары — я аж вздрогнул. Седой испанец, по щекам которого снова текли слёзы, выдавал что-то невообразимое, но настолько идеально подходящее к голосам, что становилось совершенно ясно: у красоты, у чувств, у эмоций национальности нет. Они общие для всех, что под ярким Солнцем, что под непроглядно-чёрным небом.
Старуха пела про «Тихий омут**» так, будто делилась чем-то сокровенным, очень личным. А когда прерывалась вдохнуть воздуха, остальные поддерживали её, словно это было так и задумано. Чистые голоса Лены и Нади — один повыше, второй пониже — переплетались, как виноград на беседке позади. Ангельский хрустальный колокольчик Милы звучал нежно и трогательно, так, что у Серёги заблестели глаза. Бадма, певшая глуховатым низким голосом, контральто, вроде, это называется, вернула к жизни Тёму, что смотрел на неё с восхищением. Подошедшая на середине второго куплета блондинка, мастерица фаду, подпевала без слов, но с поразительным чувством. Последней встала и подошла к женщинам донья Мария. Её голос был чем-то очень похож на Дагмарин. И пела она со словами. Наплевав на инкогнито. Да и на всё на свете, как и каждый из присутствовавших — кроме этой песни во всём мире словно ничего не осталось.