Верёвка, привязанная к фалам вдоль бортов, выбрала слабину и потянула Харонову лодку во мрак. Старый богатырь ночью видел не хуже нас. И своей свиты. Я уселся на берег рядом с Серёгой, которого тоже ноги не держали. Закурил, пристально посмотрев на пальцы, которые предсказуемо подрагивали. Красный уголёк едва заметно танцевал во тьме. Положил кисть на колено. Стало ещё хуже.
Мы видели, как там, напротив, лесник-пасечник достал из лодки кладбищенского людоеда, так же, подняв за узлы за спиной. И слитным движением швырнул выше по берегу метра на два. И как загорелись жёлтым четырнадцать глаз вокруг упавшего и забившегося хрипящего тела. Звуки рвущейся ткани, мёртвой и живой, над рекой разносились отлично, далеко. А истошный визг, раздавшийся, когда кто-то в запале перекусил верёвку, освободив шею, слышали, наверное, в Верхнедвинске, Витебске и Невеле. Но звучал он очень недолго.
Я докурил, потушил окурок о подошву ботинка и по привычке спрятал в карман, как всегда делал в лесу. Поднялся, подошёл к берегу. Глубоко поклонился статной фигуре с посохом, стоявшей напротив. И принял ответный поклон. Теперь, как говорил старик, можно было считать, что «Черёмушки» и вправду названы в честь белых кисточек душистых цветов, которые всегда сулят заморозки по весне.
Протянув руку Ланевскому, я обхватил поднятое им предплечье и помог другу подняться.
— Спорим, я знаю, какая у тебя сейчас песня в голове крутится? — внезапно спросил он.
И мы одновременно хрипло пропели-продекламировали строки Ильи Леоновича Кнабенгофа, более известного как Илья Чёрт:
— Чёрный волк, / Он хозяин этих мест. / Провинишься — съест!*
Обратно в Могилёв за рулём ехал Головин. Они с Милой встречали нас, как вернувшихся с войны: недоверчиво оглядывая, ощупывая, заставляя повернуться вокруг и честно признаться, где болит. Мы с Ланевским выполнили всё требуемое. Но на этом силы кончились вовсе. Лорд привалился на колени невесты на заднем сиденьи и отключился моментально. Я пробовал отвечать на вопросы Артёма, но это удавалось из рук вон плохо — не с первого раза, невпопад, и вообще было так страшно лень ворочать языком, что даже его профессиональная настойчивость ничего не смогла с этим поделать. Опустив спинку кресла пониже, отрубился и я.
Сон был тревожным. Нервным и грустным, скорее даже так. Из темноты выходили люди, мужчины и женщины, и рассказывали мне свои истории. Когда и как занесло их на проклятый левый берег Полоты, и что случилось потом. И эти финальные части рассказов в большинстве своем совпадали до мелочей. И каждая всё сильнее и сильнее убеждала меня в том, что поступили мы, может, и жёстко, но это было правильно. Ни один суд, ни одна тюрьма, ни одна казнь даже близко не могли считаться справедливым воздаянием последнему из Гореславичей Черема. Именно так они гордо называли своё гнездо на левом берегу. Слово было взято то ли от бенедиктинцев, то ли от доминиканцев, и корнями уходило в ветхозаветные времена, когда означало отлучение от Божьей благодати за страшные преступления. Подвергнутых черему не могло ждать царство Божие, новое воплощение или загробная жизнь — только одиночество и вечные муки. И я искренне надеялся, что последний людоед этой своей участи не избежал. Люди благодарили нас за то, что зло постигла заслуженная кара, а им наконец-то достался покой. И пусть среди них были приверженцы разных конфессий и традиций, требовавших разных посмертных ритуалов. Почему-то всех их вполне удовлетворило то, что сила, лишившая их жизни, была справедливо наказана. Кто-то уходил под звуки латинских хоралов. Кого-то встречал колокольный перезвон. Но каждый напоследок с поклоном благодарил. И уходили они не во мрак.
— Здравствуй, княже, — склонил голову седой могучий старик, когда я оторвался от дуба. Сколько времени простоял так, прижавшись к старой, изрытой складками и морщинами коре ладонями и лбом — представления не имел.
— Здравствуй, пастырь, — ответил ему моим голосом реалист. А семеро волков, сидевших вокруг исполинского дерева полукругом, одновременно легли на брюхо.
Отойдя неровной походкой от ствола, я нашарил за поясом лопатку. Люди, звери и птицы не сводили с меня глаз. На самой ближней к земле ветке сидел здоровенный ворон, размером больше любого, виденного мной до сих пор. Приоткрытый клюв его был длиной, кажется, почти с ладонь. Перья на крыльях и хвосте отливали чёрно-синей тьмой, как ночное безлунное небо зимой, а на груди были словно подёрнуты серебром. Никогда не думал, что бывают седые птицы. Мила не сводила с него глаз, а он, поворачивая большую голову то одним, то другим боком, смотрел поочередно то на неё, то на меня.
Пройдя ту же дюжину шагов, я уселся на шуршащие дубовые листья, раздвинув их перед собой ладонями. И начал копать. В полной тишине. Через полчаса или около того раздался глухой звук, с каким сталкиваются два железных предмета, один из которых около вечности пролежал под землёй. Оставив лопату на краю ямы, я руками очистил крышку, выкинув наверх несколько горстей холодного и влажного суглинка. Вынимать ларь размером с обеденный стол мне было не нужно.
Крышка поднялась неожиданно легко, будто хорошо смазанная. Я достал лежавшую сверху на самом виду серебряную шкатулку, только эта была округлая, больше похожая на чашу без ручки или маленькую корчагу с круглой крышкой. Открыв её, достал старый перстень, сделанный как-то одновременно и грубо и тонко. Было ясно, что это вещица мужская и статусная. И с очень богатой историей. На печатке был вырезан узор, похожий не то на двух птиц, летящих навстречу друг другу, не то на стилизованную звезду, которая могла быть одновременно и пяти- и шестиконечной. На трезубец с треугольным основанием при определенной доле фантазии, тоже было похоже. О возрасте перстня можно было только догадываться. Если не знать точно, конечно. Я надел его на левую руку, повернув печаткой внутрь, и крепко сжал кулак. Шкатулку закрыл и убрал обратно в ларь, опустив крышку. И засыпал сырой землицей, хранившей свои тайны так долго и заботливо.
— Спасибо, Юрий, помог, — поклонился я старику. Почему-то был уверен, что звать по-другому его попросту не могли.
— Не на чем, княже. То долг мой — памятки ваши родовые хранить да чужим не давать. Что дальше будет? — пасечник-лесник смотрел на меня пристально.
— Дай вздохнуть малость. Не ждал я таких подарков от предков, — я поднялся, отряхнул джинсы от земли и жёлтых крошек дубовой листвы. И пошёл к дубу обратно.
Историки, энтузиасты и авантюристы искали княжью могилу на протяжение веков. Потомки Чародея иногда принимали участие в поисках, чаще финансовое, но без фанатизма. Будто поддерживали интерес у детишек, что копаются в песочнице, чтобы те не лезли туда, куда лезть не надо. Потом и вовсе решили, что усыпальница Всеслава находится в Софии Полоцкой, прекрасном храме на холме с историей, куда более богатой, чем можно себе представить. И с годами практически прекратились вопросы, почему усыпальница есть — а усопшего в ней нет.
Были версии — одна интереснее другой. И что схимником стал великий воин, отринув мирские тяготы и искушения. И что спалили его в ладье вместе с вороным конём, туром, вороном и волком тайные языческие жрецы. И даже будто бы увезла внучка мощи его на Святую землю за каким-то бесом, и похоронила чуть ли не на самой Голгофе, прежде чем отравили её там госпитальеры по приказу Амори Первого, графа Яффы.
Ранней весной да тёмной ночью, задолго до рассвета, выехали с подворья три подводы, и по пяти конных воинов при каждой. Одна двинулась на Литву. Вторая — ко Смоленску. А третья поскрипела себе стародавним шляхом на север, но путь её был куда как короче. По правому берегу Полоты-реки добралась она до границы вековой дубравы. Постояла чуть — да и поехала себе дальше. С одним возницей, без всадников и без груза. Растянув льняное полотно на пеньковых веревках меж четырёх коней, въехали молча они вслед за пятым в дубовую рощу. Едва-едва показалось в небе солнце ясное, когда добрались до поляны тайной вокруг дуба-великана. И встретил их старик в белой одежде, красным поясом опоясанный, да в безрукавке серым мехом наружу. С посохом в руке, на вершине которого волчья голова вырезана. Сняли верные люди полотнище, сложили особым образом. Да усадили стамившегося долгой жизнью князя в дупло в том дубе. Подсёк кору старик, сплёл хитро веточки, варом замазал, где нужно было. Отошли люди, поклонились великану-дереву, да и пропали с поляны. И старик пропал. Лишь приходил потом следить-доглядывать, как поднимается кора медленно вдоль тростинок-направляющих. Подреза́л, где следовало, слова нашёптывал, помогал расти дубу-исполину. А после и ученики его то же делали.