— Слушаюсь, только уж грязь пускай другие тащат.
Командир молчит. Так у нас водится, что в таких случаях командир должен молчать. Он вынимает карандаш и записывает у себя:
«Горобец отказался работать. Командир такой-то».
Молчание командира взбесило Сеньку.
— Эй ты, полковник болотный! Не хочешь ли со мной сразиться?
— Почему и нет!
— Слабо́, братишка!
Сенька по своему обычаю расставляет ноги, закладывает руки в карманы и готов броситься на противника…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прошло уже три месяца, а Сенька все еще продолжает свои фокусы. Горобец забыл, что тут не Клочковская, два.
— Лямза, — сказал он однажды, — я скоро сбегу из-за этих командиров. Понимаешь, не могу вынести, когда свои ребята толкуют мне о дисциплине. Мне было бы в двадцать раз легче, если бы это говорил зав. Везде заведено, что заву нужно подчиняться. А на остальных можно плевать. А тут все наоборот: зав отдал всю власть командирам, а они помыкают нами как хотят.
— Сенька, — говорю я, — ты мой лучший друг, правда? Но ты слишком горяч. Так нельзя.
— Долгонос! И ты уже заговорил по-ихнему?
— Ну, а если и по-ихнему?
— Честь имею доложить, — Сенька насмешливо вытянулся передо мной в струнку, — товарищ навозный командир (он так дразнит меня с тех пор, как я был командиром по очистке крестьянских клунь), что я на вас…
И толкнул меня так, что я полетел. Тут же сам меня поднял и говорит:
— Долгонос! Нюня! Береги нос, иначе плохо будет!
— Ну-ну, ты потише!
— Чего потише? — И он хочет снова меня толкнуть.
— Горобец, — спокойно говорю я, — ведь я тебя хорошо знаю, смотри, плохо кончишь! Слишком ты горяч, Горобец!
12. А ЛУНА СМЕЕТСЯ!
— Горобец, что тебе тут сидеть? Пойдем со мной на пастбище, — зову я.
Он отвечает:
— Лямза, лучше убирайся вон, пока я из тебя блин не сделал.
Я пытаюсь снова:
— Я знаю, что ты можешь из меня блин сделать, но лучше пойдем погуляем.
Он молчит. Молчит и смотрит в землю. Что ему там надо? Кого он там ищет? Мать? Отца? Брата? Или же слушает, как дышит земля? Молчу и я. Молчу и гляжу в небо. Я вижу в небе много интересного. Солнце заходит; стая облаков плывет по небу, точно корабли по морю. А луна стоит прямо над моей головой и смеется. Что же ты смеешься? Всегда, когда мне грустно, она смеется. Чем ты так довольна?
Стемнело. Сенька все еще смотрит в землю, а я — в небо.
— Горобец, — коснулся я его плеча. — Скажи, о чем ты думаешь? Почему ты мне не отвечаешь?
Но он все молчит. С тех пор, как я знаю Сеньку, я никогда еще не видел его таким молчаливым. Может быть, он задумался о чем-нибудь, чего я не знаю. Разве это возможно! Я знаю о Сеньке все. Знаю, что он из Курска. Знаю, что он жил в Казацкой слободке, высадил там не одно окно: у него была рогатка, и он хорошо целился. Знаю, что у Сеньки был брат, Сенька не раз мне рассказывал о нем. Звали его Матвей, он был молотобоец, здоровый лохматый парень. «Парень-гвоздь». И благодаря Матвею все в слободке уважали Сеньку.
Город заняли белые. Устроили облаву и пришли к ним в избу. Хотели увести Матвея драться с красными. Матвей не соглашался. Тогда офицер поднес к самому его носу наган. Матвей не выдержал и дал ему пощечину. В избе поднялась суматоха. Матвей бросился на офицера и стал его избивать. Но кто-то из белогвардейцев, что пришли с офицером, выстрелил Матвею прямо в рот.
Все это мне известно. Сенька не раз рассказывал мне об этом. Он мне рассказывал также, почему ушел из дому. Нечего было есть. Просто и ясно. Когда нечего есть, уходи из дому и никому не мозоль глаза. Оставь лучше последний кусок матери… Так я думаю. Да.
Когда убили брата, единственного кормильца семьи, Сенька подошел к матери (отец умер раньше, не помню, отчего, кажется, от пьянства):
— Мама, я ухожу из дому и больше не вернусь.
— По мне, хоть и не приходи. Что с тебя за польза, ты только и знаешь, что стекла бить у соседей.
Он ушел. И правда, чем сидеть без дела дома, уж лучше поездить по свету.
Вначале он ездил, как и все пассажиры, в вагоне: спокойно спал под скамьей, пока не выгонял кондуктор. Потом научился ездить на буферах, в ящиках под вагонами, на паровозе, да мало еще где…
Сенька ничего от меня не скрыл, точно так же, как и я от него. Я ему рассказал свою историю в первый же день, когда мы сидели в районе. Я рассказал, что родом я из Волынской губернии, что зовут меня Мойшка, рассказал, что мою мать звали Двося. («Двоська?», — переспросил Сенька.) Я ему рассказал, что отца звали Ицек. (Сенька: «Ицка?» Я: «Нет, не Ицка, а реб Ицек».) Я ему еще рассказал, кто из моей родни жив, кто умер. Потом я рассказал ему, что отец ежедневно ходил в синагогу к минхе и майрев. Сенька даже не понял, что это значит. Я ему объяснил:
— Ну, молиться, значит, часто ходил.
Тогда он понял, но ему было неясно, почему надо два раза в день молиться. Его отец ни разу в году в церковь не заглядывал. Я снова разъяснил ему:
— Это обычай такой у евреев.
Он засмеялся.
Ну, и пусть смеется.
Потом я ему рассказал, что у моей мамы был ревматизм. Она, бывало, всегда стонет:
— Ой, Мойшка, как ноги ломит…
Была у нее еще одна странная болезнь — камни в печени. Доктор прописал ей лекарство — побольше чаю. Ежедневно утром и вечером она ставила для себя самовар и сама его выпивала. Там было верных семнадцать стаканов. Сенька никак не мог понять, что это за болезнь. Я ему пробовал объяснить.
— Ну, камни, знаешь, камни.
— Какие? — переспросил он. — Просто камни? Хи-хи!
— Чему же ты смеешься?
— Чудеса, ей-богу! Правда, чудеса!
Я все ему рассказал. Когда моя мать заболела брюшным тифом, я начал продавать для Перельмана папиросы. И тут подошел ко мне Сенька, опрокинул мой лоток и выбросил папиросы в грязь.
О чем же думает теперь Сенька, почему не говорит мне ничего?
Приятно смотреть ночью на небо.
Вот если бы я мог верхом на звезде прокатиться в облаках! Там, должно быть, очень светло. Так я думаю. Да.
— Горобец, — тронул я его снова за плечо. — О чем ты сейчас думаешь? Я тоже хочу знать.
— Тебе не надо этого знать, — поднял голову Сенька. — Тебе не надо этого знать, Лямза.
Вот тебе и на! Хорошенькое дело! У него завелись уже от меня секреты!
— Горобец! — отрезал я. — Если ты мне не скажешь сейчас, о чем ты думаешь, я на тебя очень рассержусь.
— Рассердится, подумаешь!
Что же все-таки с ним случилось? Почему он такой задумчивый? С завом у него в последнее время стычек не было. Наоборот, зав мне недавно сказал: «Липкин (зав меня всегда называет по фамилии, Сеньку тоже), а ведь Сенька становится неплохим парнем. Что ты на это скажешь?» Что же мне сказать? Девочка, обиженная когда-то Сенькой, тоже больше на него не жаловалась. Мне даже известно, что она завела с Сенькой «шуры-муры» (правда, он скрывает это от меня).
И с командирами он живет мирно. Они находят, что Сенька стал тише воды, ниже травы. Его даже прочат в начальство. Командиром хотят сделать.
Что же его тревожит?
Я внимательно оглядываю Сеньку и замечаю торчащее из его кармана письмо. Я тихонько вытаскиваю его, но Сенька кричит:
— Положь назад!
— На, на, подавись!
Я побежал к заву и спросил:
— Товарищ зав, не знаешь, почему Сенька такой задумчивый?
— Эге, — сказал он и дружески надвинул мне шапку на глаза. — Ты его правая рука, а не знаешь, что он получил письмо от матери. Она едва нашла его. Зовет домой. Он спросил меня, как быть, а я ему ответил: делай как знаешь. Вот он и размышляет, говорит, что ему не хочется расставаться с колонией. Понятно?
Подумайте! Шесть лет не видались, и вдруг ни с того ни с сего — письмо!
Иду снова к Сеньке. Иду не спеша. Звезды глядят на меня со всех сторон. Что им надо? Впервые мы видимся, что ли? Кажется, достаточно друг другу надоели. И луна тоже смотрит. Смотрит и смеется. И смехом своим как будто говорит мне: