Перроны были полны провожающими.
…Девочкой лет пяти Таня тоже однажды была на этом вокзале в тысяча девятьсот пятнадцатом году — единственное происшествие из ее детских лет, которое навеки запечатлелось в ее памяти.
Мать Тани, почти без чувств, стояла опершись о столб, ломала себе руки и рвала волосы на голове. Из набитых до отказа людьми теплушек несло густым запахом водки. Из узких окошечек, сменяясь, каждый раз выглядывает желтое как воск лицо, и лишь одно слово срывается с губ, слово, которое заменяет десятки тысяч слов:
— Мама…
— Брат…
И ветер относит обратно в теплушки:
— Дорогой!..
— Кормилец!..
Паровоз дал последний свисток и точно ножом прошелся по сотням сердец… Из узких теплушечных оконец в последний раз выглядывают молодые лица, обреченные на погибель… Паровоз тронулся с места, и по перрону пронеслось громкое рыдание, а из исчезавших с глаз теплушек доносились последние слова песни, которую уносил с собою поезд:
Еще заплачет дорогая,
С которой шел я под венец…
…Паровоз дал свисток, и Шлема вошел в вагон. Гармошка в последний раз со странными музыкальными выкрутасами отгремела русскую «Разлуку», и смех, бодрый, молодой, провожал поезд, а затем, когда крайний вагон уже скрылся из виду, вся платформа — стар и млад — как один человек затянула песню, комсомольскую, двадцатидвухлетнюю.
Таня тоже пела. Она пела полным голосом, высоко и звонко, как в большой праздник, гордо подняв голову к небу. Ею вдруг овладела гордость, та гордость, которой уже несколько лет живет ее муж, мечтая стать кавалеристом в Красной Армии… Ею овладела гордость быть женой бойца, охраняющего наши границы.
И она теперь еще крепче полюбила своего Шлему.
1933
Перевод С. Родова.
ТОВАРИЩИ
Рассказ
Случилось это ночью, осенней порой. Они втроем шли в разведку: Зяма Гиммельфарб, Ганеев — казах, главный бухгалтер из поселка под Чимкентом, и Ваня Кучер — белобрысый белорусский паренек из Речицы.
Не успели еще разведчики добраться до «Кубанской колонки», где они должны были узнать, каким образом и на каких дорогах закрепилась немецкая противотанковая дивизия, переброшенная сюда с Керченского полуострова, как наткнулись на немецкий патруль. Сколько немцев было в этом патруле, никто из них не знал. Завязался короткий, но жестокий бой. Когда перестрелка прекратилась, Ганеев лежал мертвый, лицом к земле, Зяма чувствовал сильную боль в боку, а Ваня — в щиколотке правой ноги. Утром они похоронили Ганеева неподалеку от места стычки, в увядшем камыше, молча глянули на хмурое небо и пустились в путь.
Поздно ночью они постучались в первую попавшуюся им избу. На стук вышел высокий человек с седой бородой, и в темноте блеснуло отточенное лезвие топора. Увидев двух красноармейцев, он виновато пробурчал под нос:
— Теперь иначе нельзя…
Кроме старика, в избе никого не было. При свете коптилки старик внимательно оглядел их с ног до головы и, заметив раны, очень осторожно, чтобы не обидеть их, спросил, как это вышло, что они бродят здесь, где вокруг полно фашистов. Когда парни рассказали ему все, что с ними произошло, старик сказал:
— В четырнадцатом я тоже колотил немцев, схватил такой сильный удар в ребро, что меня скрутило в баранку, но от своей роты не отстал. Что бы ни случилось, солдат должен быть со своей частью…
Слова прозвучали как упрек, но красноармейцам пришлось молча проглотить его — старик-то был прав.
— Ну, добре, — продолжал старик, — выгонять вас я не стану. Отдохните, переночуйте, но утром вам придется убраться отсюда, ничего хорошего не ожидает вас в нашем хуторе…
Утром оба красноармейца спустились с печи, где спали, поблагодарили старика за ночлег и отправились дальше в путь. Когда они были уже у низкого плетня, старик позвал их обратно, ввел в избу и запер дверь на крючок.
— Выберите себе на печи какое-нибудь барахло и переоденьтесь…
Они переоделись.
— Ну, хлопцы, — спросил он, — что же вы теперь думаете делать?
— Чтоб я так про лихо знал, — сказал Зяма скорей самому себе, чем старику.
— Так вот что, — отозвался старик, — мой совет вам — убраться отсюда как можно подальше. Знаете, куда бы я посоветовал путь держать? — Он с минуту помолчал. Из-под его густых бровей блеснула пара голубых глаз. — Я бы вам посоветовал пойти по дороге к станции Жуково, там не так опасно. К тому же там живет моя родственница, вдова Евдокия Семеновна Птуха. На нее можете положиться, как на меня.
Вдруг он опасливо глянул за Зяму, усердно почесал себе затылок, словно говоря: «А твои дела, братец, плохи». Зяма не сразу сообразил, в чем дело, но старик не дал ему долго раздумывать. Он его прямо спросил:
— Еврей?
Зяма утвердительно кивнул головой.
— Да, худо… Сам я к ним ничего не имею, честные люди… Но фашист, братец, немного испортил здесь воздух…
Ваня резко вскочил:
— Не беспокойся, дедушка, мы не дадим себя в обиду, не таковские мы.
Уже совсем рассвело. Старик, стоявший у окна, вдруг резко отшатнулся от него и поросшим волосами пальцем указал на улицу. Там появились зеленоватые шинели с черной свастикой на рукавах.
— Они уже шляются тут, эта коричневая саранча. Красноармейцы переждали некоторое время и задворками скрылись из хутора.
…Евдокия Птуха, колхозница, которой было далеко за пятьдесят, стояла у печи и большим ухватом в руках нацелилась было на огромный чугун. Услышав незнакомые шаги, она, не выпуская ухвата из рук, обернулась, и притом так быстро, как это проделывают при штыковом бое. Пришельцы поздоровались с ней и, не медля, передали ей привет от Сергеева. Вдова вынула из печи чугун с кукурузной кашей и пригласила их к столу.
Покончив с едой, Ваня заговорил:
— А теперь, Евдокия Семеновна, у нас к тебе сурьезное дело. Твой кум Сергеев сказал нам, Евдокия Семеновна, что с тобой мы можем говорить откровенно. Так вот. Мы оба — красноармейцы. Меня зовут Ваня Кучер, а его — Зяма Гиммельфарб. Вместе прошли мы огонь и воду. Испытали и стужу и зной. Даже пули не разлучили нас, а теперь, выходит, нам надо расстаться. Скрывать нас двоих будет тебе трудно, это мы понимаем. Кто из нас останется здесь, у тебя, мы сами решим. Ты только должна сказать, пожелаешь ли ты на некоторое время спрятать одного из нас. Как видишь, мы оба еле-еле держимся на ногах.
Евдокия Семеновна на минуту задумалась. Спрятать у себя красноармейца значило рисковать собственной жизнью.
— Это дело мы обмозгуем, — сказала она, — а пока — гайда на чердак.
В ту ночь ни Ваня, ни Зяма так и не заснули. В темноте они приглушенными голосами тихонько препирались: кому остаться здесь, а кому уйти, чтобы пробраться к партизанам.
— Ты остаешься тут, — твердо заявил Ваня после долгого спора.
— Мы оба одинаково ранены, — возражал Зяма.
— Вдвоем нам легче будет добраться до леса.
Ваня настаивал на своем.
Ночь минула, а к согласию они так и не пришли.
Было еще темно, когда они спустились с чердака. В хате на столе уже стоял самовар. Вдова молча налила им по стакану чаю и подала по краюхе хлеба.
— Ну, Евдокия Семеновна? — спросил Ваня, попивая чай.
— А вы между собой уже договорились?
— Мы будем бросать жребий, — ответил Зяма.
Это слово «жребий» было для Вани полной неожиданностью. Ему было совершенно ясно, что остаться здесь должен не он, а Зяма. Он встал и твердо заявил:
— Будьте здоровы, до скорого свидания… — и, вынув из-за пазухи смятую бумажку, протянул ее Зяме. — Спрячь. Мало ли что может случиться! Так знай, что зовут тебя Иван Кучер. — При этом он подмигнул вдове, как бы говоря: «Все в порядке», и ушел.