— Мое почтеньице! — расшаркался тот, как клоун в цирке.
Днем в цех пришел инженер, высокий человек с реденькой бородкой.
— Ну как, представите свою модель? — подошел он к Йошке.
Бэрл внимательно следил за движущейся кареткой. Сегодня работали на белой ровнице. Точно пушистый снег сыпался на машину. Когда обрывалась нитка, Бэрлу казалось, что в машине образуется глубокая пропасть.
— Смекалка, товарищ инженер, не подчиняется нашей воле.
— Настойчивостью и желанием всего можно добиться.
— Что же, у нас желания не хватает? — воскликнул Бэрл. — Кто может нас в этом упрекнуть?
Машина не давала говорить. Сегодня она, казалось, шумела больше, чем всегда. Белая нитка мелькала перед глазами, сливаясь в одно большое полотнище.
— Замысел ваш очень интересен, — продолжал инженер, — не оставляйте его, и вы своего добьетесь. Это принесет фабрике большую пользу, безусловно.
Бэрл на минуту забежал в ткацкий цех и застал там Глинского — секретаря партийной ячейки. Глинский стоял с каким-то фабзайцем и объяснял ему, как надо работать. Это не входило в его обязанности, есть специальный инструктор ФЗУ, но Глинский не мог безучастно пройти мимо, видя, что парень плохо работает. Он подошел близко, поднял край полотна и покачал головой.
— Редковато, братишка. Такая ткань никуда не годиться.
Зачем Бэрл забежал сейчас в ткацкий цех? Только стоя опять около сельфактора, он вспомнил, что собирался что-то сказать Глинскому, но забыл…
…Гудок в этот день раздался слишком рано. Неужели шабаш? Бэрлу казалось, что прошло только полдня. Рабочие бросились к крану. Для них день прошел как обычно, и гудок раздался своевременно.
Что творится сегодня с Бэрлом? День летит без удержу. Часы кажутся минутами. Он взволнован. Взволнован той большой радостью, которая его ждет через два часа на партийном собрании. Но и эти два часа также промчатся ласточкой над его головой…
…Собрание подходило к концу. Об этом свидетельствовал густой табачный дым, стоящий в зале.
Секретарь партячейки Глинский, широкогрудый, кряжистый человек, набил одной рукой папиросу (на левой у него не хватало нескольких пальцев, которых он лишился в империалистическую войну). Затем он зажег спичку и поднялся.
— Следующий вопрос, — поднес он спичку к папиросе, — прием в партию двух новых членов.
— Кузнецов, Матвей Родионович, сорока шести лет, рабочий стаж тридцать три года, — начал читать секретарь первую анкету.
— Пусть сам расскажет! — бросил кто-то.
Кузнецов взошел на трибуну. Привычным движением он провел ладонью по усам. По обыкновению, начал со слова «да».
— Да… было мне тогда лет тринадцать, когда отец в первый раз привел меня на завод, где сам проработал всю свою жизнь. Хозяина звали Иван Иванович Курочкин. Был это маленький человечек, кругленький, как бочка. Особенно выделялось у него брюшко. На брюшке болталась золотая цепь от часов. Большая сволочь был, между прочим. «Вот Иван Иванович, — сказал батька, — привел вам своего сына. Матвеем зовут. Коли свалюсь, хорошая смена будет». Иван Иванович ничего не ответил, — не очень был, видно, доволен новым рабочим. «Тратишь деньги, труд, чтобы выучить их работать, — буркнул себе под нос, — а когда вырастет, так тебе еще в кашу наплюет…» — «Мой не наплюет, — ответил батька, — ручаюсь вам, Иван Иванович». — «Почем знать? Молодежь нынче ненадежная!..» Так вот, товарищи, в тринадцать лет я начал этими руками, — Кузнецов вытянул вперед свои заскорузлые, словно корой покрытые руки, — зарабатывать на хлеб… А два года спустя случилась беда: отец помер. Попал в машину.
Кузнецов умолк на минуту. Лицо его передернулось. Стало ясно, что он хочет рассказать о чем-то тяжелом, но у него не хватает слов. Нить рассказа внезапно оборвалась, и он перескочил дальше:
— Иван Иванович Курочкин ткнул следователю тогда, что надоть, в руку. Эта история с моим отцом влетела ему в копеечку.
Бэрл ловил каждое слово Матвея Родионовича.
— Да… — продолжал Кузнецов, годика через два я и впрямь плюнул Курочкину в кашу, да так, что на всю жизнь меня запомнил. А потом подоспел пятый год…
Бэрлу не сиделось на месте. Он думал о том, как ему теперь, после Кузнецова, выйти на трибуну? Кому будет интересна его биография? Да и о чем рассказывать? О том, как он обворовывал базарных торговок?
— Вот вам, товарищи, — закончил Кузнецов, — мое короткое жизнеописание. И хоть мне уже под пятьдесят, все же силы у меня достаточно, и я хочу отдать их партии.
— У кого отводы? — поднялся Глинский.
— А почему раньше не вступил? — спросил один из рабочих.
— Ладно… Почему раньше не вступил? — ответил Кузнецов. — Я и раньше-то всей душой был в партии. Да вот не вступал, сам не знаю почему.
— Надо было раньше…
— Гринберг, Борис Абрамович, двадцать два года, рабочий, стаж семь лет.
Бэрл сразу пожелтел. Все взгляды устремились на него. Он совсем растерялся. Взволнованный, он обратил умоляющий взгляд в сторону сидевшего в президиуме Юдки Грака, свидетеля его детских лет.
— Лезь на трибуну, — подбодрил его голос Юдки.
Странно было после Кузнецова смотреть на Бэрла. Какой контраст между высоким, широкоплечим силачом и этим низеньким пареньком!
— Ну, рассказывай, чего молчишь?
— Что же мне рассказывать? — ухватился Бэрл за эту фразу, попросту не зная, с чего начать. — Вы знаете меня все, товарищи. А не знаете, спросите Кузнецова или Юдку Грака, они меня хорошо знают. Я был беспризорным, воровал… Советская власть выровняла мой путь, вытащила меня за волосы со дна и привела в детский дом. А теперь вот уже семь лет я работаю на фабрике. Что еще?
Бэрл запутался и смутился.
— Больше не могу говорить. Нечего говорить… Моя биография очень неинтересная. Особенно по сравнению с жизнью Кузнецова. Его дорога — это школа, а моя что? Пусть товарищ секретарь прочтет то, что я написал в бюро ячейки.
— Ты не прав, товарищ Гринберг, — выпустил Глинский полоску дыма изо рта, — ты не прав, если считаешь, что твоя биография неинтересна. А семь лет работы на фабрике разве неинтересны? Семь лет в новой семье, в рабочей семье…
— Не то я думал, — перебил Бэрл, — я говорю о моей жизни до поступления на фабрику.
— Тоже неверно, — ответил Глинский, — и это интересно. Детский дом — это начало твоего роста, там начиналась твоя жизнь. А как советская власть, власть рабочих и крестьян, перевоспитала таких бывших воришек, — это тоже неинтересно, скажешь? В капиталистических странах разве воспитывают детей в духе коммунизма? Ты знаком с этим вопросом?
Бэрл опустил голову.
— Что же ты говоришь — «неинтересно»? — Глинский жевал мундштук погасшей папиросы. Твой жизненный путь с улицы в детский дом, оттуда на фабрику очень поучителен, товарищ Гринберг (он сделал ударение на слове «очень»), бесспорно!
…После собрания он случайно встретил Бэйлку и зашел с ней в столовую. Подле них стоял официант в ожидании заказа.
— Дайте, пожалуйста, бутылку печенья и полфунта сельтерской воды, — сказал ему Бэрл.
Бэйлка громко расхохоталась.
— Что ты говоришь, Бэрл?
— Ах, извините, — схватился он за голову, — я хотел сказать: бутылку сельтерской воды и полфунта печенья. Но ведь вы меня поняли?
— Да, — ответил официант.
— Что же тут смешного? — сердито глянул Бэрл на Бэйлку.
Несмотря на то, что Бэрл сильно соскучился по Бэйлке, он долго не задержался с ней. Сегодня он мог бы многое ей рассказать. Но не сказал ничего. Быстро простился, так быстро, что привел Бэйлку в изумление.
Пошел домой. Звонки трамваев мешали ему думать.
— Эврика! — вдруг воскликнул он. — Нашел! Сделаем, Йошка, непременно сделаем!
Подойдя уже к самому дому, он вдруг повернул обратно и бросился бежать.
Он мчался к лучшему своему другу, к Йошке.
Снег летел ему навстречу.
Нителовка носилась перед глазами.
Радость переполняла сердце…
1930—1932