Вот у людей сыновья. Пойдет вытащит пару досок из забора — растопишь печь. А меня бог наградил таким лодырем.
Сын, двенадцатилетний «лодырь», сидит в другом углу и разглядывает свои босые ноги. Он смотрит на них и думает, во что бы обуться. Ветер бьет в окно в такт его мыслям. Ветер не успокаивается и снова выталкивает подушку из рамы. «Лодырь» заворачивает ноги в юбки матери, завязывает эти импровизированные ботинки шнурками от старого корсета, натягивает на себя материн потертый жакет, голову окутывает ее рваным платком и отправляется на «охоту».
Хозяйка двора, забору которого грозит нападение, глядит в окно. Она уже привыкла к этим набегам. Глаза ее смотрят пронизывающе, зло, они режут, как ветер. Но и мальчик привык. Он прокрадывается закоулками, чтобы обмануть ее… Хозяйка теряет его из виду.
«Лодырь» отдирает замерзшими пальцами доску от обледеневшего забора. Доска прибита гвоздями. Железо не хочет отпустить доску, но пальцы не могут расстаться с ней. Борьба длится несколько минут, и наконец побеждает мальчик. Вот уже он мчится обратно, таща доску. Ветер гонит его в спину и помогает бежать.
«Лодырь» влетает в комнату, с грохотом бросает доску на пол, чтобы услышала мать. Он, право же, заслужил имя кормильца.
Вот такими «лодырями»-кормильцами были четверо вновь прибывших в детдом.
Первым в глаза Шраге бросился низенький мальчик в женской кофте с большим вырезом, в длинных брюках «клеш», сшитых из старого тонкого одеяла. Голова у мальчика маленькая, как у двухлетнего ребенка. Лицо — асимметричное, с карими глазами и длинноватым, слегка искривленным влево носом.
…Осень. Несколько месяцев спустя после ухода деникинцев молоденькая девушка привезла из Курска этого худого упрямого мальчика. Девушка хотела поскорее избавиться от братишки. Ей сказали, что на Чеботарской есть изолятор; она привела брата туда, а сама черным ходом вышла на улицу и направилась к вокзалу. Мальчик с криком выбежал за ней, но сестры уже не было. Его силой увели обратно в изолятор. Он упирался, его тащили за руки по каменному полу, стерли ему колени. Молодые обитатели изолятора сразу же угостили его «темной». Делалось это просто. Накинули одеяло на голову и начали дубасить. Потом сняли одеяло и спросили, как зовут.
— Файвл Сито, — ответил худощавый мальчик. Имя было странное.
— Как бы тебя ни звали, черт тебя побери, — сказал один из обитателей изолятора, — но если ты еще раз поднимешь такой визг, то получишь новую порцию.
На следующий день Файвл исчез из изолятора. Он направился на вокзал и, не задумываясь, сел в первый попавшийся поезд. Ему было безразлично куда ехать — дома у него не было.
Отца он потерял, когда ему было шесть лет. Через два года потерял старшего брата. Была тогда ранняя осень. Тихий волынский вечер опустился на маленькие хатки пустого местечка.
Война… Солнце повисло в небе, как большой кровавый шар. Вечер был теплый, и на завалинках сидели женщины, ожидая вестей с фронта. Пустые подводы возвращались домой, поднимая по улице густую теплую пыль.
Маленькие дети ничего не хотели знать о войне. Они бегали следом за подводами и беззаботно купались в пыли.
Мать Файвла стояла во дворе и раздувала сапогом самовар. В это время пришел почтальон и принес ей пакет. Мать распечатала. Сапог выпал из ее рук и, падая, зацепил за кран. Мать застыла на минуту, как испуганный голубь. Вода быстро вытекала из открытого крана. Но вот мать истерически вскрикнула и побежала, опрокинув самовар. Она рвала на себе волосы, била себя кулаками в виски.
— Единственного моего кормильца убили!.. — Угрожающе подняла стиснутые кулаки и завопила: — Николка, Николка злодей! Отдай мне моего сына!..
…Фронт придвигался. Местечко наполнилось солдатами. Через некоторое время жители начали уходить. Семью Файвла эшелон оставил в Курске. Здесь она поселилась в Казацкой слободке. Файвлу пришлось переменить свое еврейское имя на Павел: никто из слободских детей не мог выговорить его трудное имя.
Дети переделали Павла на Пашку.
В слободке он научился метать камни в чужие окна, подбивать собакам ноги, пускать змея. От нечего делать шатался по базару, пробуя голубей у продавцов. Неловко брал он голубя в руки, всовывал птичий клювик себе в рот и, внезапно выпустив птицу, бросался наутек. Все эти «штуки» завоевали ему симпатии слободских парней, и когда весной на большой площади появилась карусель, ему разрешалось взбираться наверх и вертеть машину. Это был знак полного уважения к нему.
Матери захотелось, чтобы сын читал заупокойную молитву, «кадиш», по отцу. Она дала синагогальному служке две бутылки керосина и попросила научить ее сына этой молитве. Но как ни старался служка, дальше первой фразы Файвл не пошел.
— Тупая твоя голова… мешумед[7] просто! — сердился служка. — Хася, вы должны приструнить вашего выродка!
Мать пробовала отдать сына в талмуд-тору[8]. Первое время он посещал школу аккуратно: там давали горячие завтраки. Но перестали давать завтраки, и Пашка больше на порог туда не появлялся.
Потом наступили тяжелые дни. Пашка стал кормильцем семьи. Торговал папиросами на базаре, он был так мало сведущ в коммерции, что его патрон, Аба Перельман, вынужден был вскоре отказать ему. Тогда Файвл взялся за мыло, но и здесь прогорел. «Лавочку» пришлось через несколько дней закрыть. Он открыл новую торговлю — семечками. Стоял целыми вечерами возле кинотеатров с лукошком жареных семечек, но больше поедал их сам, чем продавал.
Он еще нанимался к заготовщику обуви вставлять пистоны в ботинки, но и тут долго не удержался: хозяину невыгодно было из-за нескольких дюжин набитых пистонов иметь лишнего едока в семье.
Вскоре ветры принесли с собой снег и холод, а в доме не было ни щепки. Тогда Файвл принялся отдирать доски от заборов. Обе сестры одновременно заболели сыпным тифом. Кормилец, однако, не растерялся. Он поместил сестер в больницы в разных концах города: одну — у Московских ворот, другую — у Херсонских.
Спустя несколько дней мать тоже занемогла. В доме не было ни крошки. Кормилец мог помочь только одним — добывал доски и обогревал комнату.
Мать таяла. Она сделалась бледной и тонкой, как свеча, и стонала от голода. Протянув недолго, мать умерла.
В вечер ее смерти был сильный мороз. Это случилось в субботу, и синагогальный служка отказался хоронить ее до следующего дня. Труп пролежал в комнате около суток. Всю ночь сидел мальчик у постели матери. Она лежала с широко раскрытыми глазами и разинутым ртом — точно испугалась чего-то перед смертью. Длинные босые ноги выбили в минуту агонии тоненькую деревянную спинку кровати. Мальчик сидел у изголовья. За окном бушевал ветер. Где-то выли собаки. Ветер ежеминутно врывался сквозь щели и через разбитое окно в комнату, шевелил волосы на мертвой голове. Мальчик не плакал. Он не спускал глаз с мертвой, ему не верилось, что это его мать. Всю ночь просидел он молча, а утром, когда первые солнечные лучи упали на вытянутое тело матери, он вдруг взвизгнул и бросился к постели.
— Мама… — кричал мальчик, — мама, зачем ты умерла?!
Ветер врывался в разбитое окно.
Утром пришли старухи. Они положили мать на подводу, вместе с другими мертвецами, покрытыми рогожей. Мальчик сел рядом с возчиком и проводил мать на кладбище.
Старшая сестра, выйдя из больницы, отвезла брата в чужой город, сдала в изолятор и исчезла…
…Куда же ехать?
Долго мальчик не раздумывал, залез под скамейку и уснул. Он не помнит, сколько спал. Помнит только, что, когда кондуктор вытолкнул его из вагона, была темная ночь и лил сильный дождь.
Поезд ушел, а мальчик остался между рельсами один-одинешенек. Вначале дождь был ему даже приятен, так как немного освежил его.
Но дождь все лил. Далеко во тьме маячили фонари, разбросанные по тракту. Где-то вблизи ревели паровозы, выпуская густые клубы пара. Пашка стоял на линии и не знал, куда деваться. Он сильно промок. Его охватила дрожь.