О чем только они не говорили! Они обо всем говорили, исключая любви. Этот вопрос они оба как-то осторожно обходили постоянно. Никольский даже посмеивался над любовью, если заходил об этом разговор. По его мнению, любовь была излишней роскошью для таких людей, как он. Петр Николаевич как будто нарочно высказывал иногда перед Евдокией оригинальную теорию любви, причем предъявлял такие требования к женщине, которую бы он мог полюбить, что Евдокия, слушая его, была вполне уверена, что Никольский, кроме участия, не чувствует к ней ничего, а Никольский, в свою очередь, был уверен, что молодая женщина так ласкова с ним только потому, что доброе ее сердце ищет исхода из той тьмы, которая ее окружала.
«Я для нее просто новая книга, которую она жадно читает!» — размышлял нередко Никольский, провожая Евдокию домой от Леонтьевых или от кого-нибудь из их общих знакомых.
И они чаще и чаще виделись друг с другом, обманывая себя самым добросовестным образом и не замечая, как дружба начинала сменяться любовью… Начинавшееся чувство оказывалось в мелочах: в заботливости, с которой Никольский взглядывал в лицо Евдокии и опрашивал о ее здоровье, в предупредительности, с которой он советовал ей беречь себя, когда она распахивалась на улице, в напускном равнодушии, с каким он говорил ей при встречах о нечаянности этих частых встреч, словно бы боясь, чтобы она не подумала, что он ищет этих встреч…
И она верила, верила этим словам и чаще, и чаще сравнивала Никольского с мужем и… и с каждым днем сильнее чувствовала, что с ним она не может жить… Ей хотелось примирения с возмущенной совестью, а разве его превосходительство, Борис Сергеевич, мог примирить ее?.. Ей хотелось подвига, креста, а разве он возложит на нее тот крест, который ей хотелось?!
Вот человек, который поможет ей! — думала она не раз о Никольском и гнала прочь невольно закрадывавшееся в сердце искушение.
Никольский тоже испытывал борьбу и после долгих размышлений решил бросить эти «глупости» и ехать в деревню.
И без того застрял он здесь на целый месяц. Довольно!
XV
РЕШЕНИЕ
Через несколько дней Никольский объявил Леонтьеву, что должен прекратить занятия с его сыном.
Известие это неприятно поразило Савву Лукича, Он питал доверие к Никольскому и — что было удивительно! — этот прошедший огонь и воду делец уважал молодого человека и относился к нему с каким-то особенным почтением.
— А за сына не беспокойтесь, Савва Лукич, — прибавил Петр Николаевич. — Вместо себя я порекомендую вам отличного учителя.
— Как не беспокоиться, Петр Николаевич? — воскликнул Савва. — Вам хорошо говорить, а беспокойство все-таки останется…
— Да вам не все ли равно? — спросил Никольский, несколько удивленный словами Леонтьева.
— Эх, любезный человек, мы хоша и сиволапые, а понять человека наскрозь можем. Глаз-то у меня зорок на человека. Я башковатость-то вашу да усердность довольно хорошо вижу. Слава богу, несколько годов знакомы. Только с вами и стал сынишка как следовает заниматься учением. Огорошили вы меня, Петр Николаевич, право, огорошили!
Леонтьев пристально взглянул на Никольского и, несколько конфузясь, проговорил:
— Или, может, вы, Петр Николаевич, чем-нибудь не уважены? Не потрафили на вас? Так вы, родной, только заикнитесь. По нашему, по-мужичьему, оно, пожалуй, и невдомек, а вы не жалейте казны нашей. На учение я завсегда с удовольствием, потому учение, по нонешним временам, первое дело…; Требовайте, Петр Николаевич! — прибавил Савва, поднимая глаза на Никольского. — Мы вину загладим.
— Не в том речь! — улыбнулся Никольский. — Причина тут другая — уезжать мне надо.
— Опять в отлет? Давно ли отлетывали? Место, что ли, вышло?
— Нет.
— По делам, значит?
— По делам!
— Так, так! — подсказал Леонтьев. — Выходит, такие дела, что и отложить нельзя?
— Нельзя, Савва Лукич.
Савва замолчал и в раздумье посматривал на Петра Николаевича. Потом, словно бы отвечая на мысли, занимавшие его, он произнес, покачивая голевой:
— Погляжу я на вас, Петр Николаевич, и будто все не могу вас в толк взять… вот тебе бог свят, не могу!
— Будто уж и трудно? — засмеялся Никольский..
— Не обессудишь за речь мою, Петр Николаевич? — продолжал Савва.
— Не стесняйтесь, Савва Лукич. Рассказывайте, чего это вы в толк не можете взять?
— Людей, братец ты мой, на своем веку я встречал довольно. По делам, промежду всякого калибера трешься, а только нонече завелся какой-то калибер, что и невдомек. Чудной вы народ!
Никольский посматривал с любопытством на «сиволапого генерала», и образ Евдокии пронесся перед ним. В самом деле, как это под боком у Саввы могла развиться такая противоположная натура, как Евдокия? Этот хищник, настоящий хищник, как следует быть хищнику, умный, энергичный, бесстрашный пройдоха, а дочь, наоборот, пострадать хочет… Каким образом могла явиться такая разница? Сынок тоже скорее в отца, только пожиже и умом и натурой, а дочь-то как сохранилась среди этой обстановки?
А Савва между тем продолжал:
— Люди вы хорошие, люди вы мозговатые, а катаетесь вы ровно перекати-поле, без устали… Глядючи на вас, смекаешь, словно вы бродяги какие-то по божьему свету… Право, бродяги. Другие при занятиях, при должности, как следует по благородному званию, а вы точно бездомники какие-то! Поглядишь на вас: ни одежи, ни виду настоящего, ни сытости, а ведь захоти только?.. Да, например, будем так говорить, Петр Николаевич… Я вам какое хочешь место у себя бы предоставил! У меня теперь местов этих много открывается… Народу как саранчи налетит, а по совести сказать, народ все какой-то неверный — вор-народ к нам льнет, так и норовит смошенничать… А верных-то быдто мало… Ну, согласись вы, Петр Николаевич, при моем деле, да я сейчас же вам пять ли, десять ли тысяч отвалил бы жалованья, потому нам верного-то человека выгоднее держать, чем неверного… Пошел бы?
— Нет, Савва Лукич, не пошел бы.
— Я так и знал… Потому и говорю, что оно мне невдомек!.. Чудеса нонче какие-то на свете пошли… Мы, мужики, в генералы лезем, а генеральские сынки вдруг в мужики полезли…
— Как так? — опять засмеялся Никольский.
— Да так… У меня вот на чугунке случай был. Ехал я с экстренным поездом, — ну, как водится, при компании… Инженеров этих и всякого народа вокруг. Ну Савве-то Лукичу все кланяются… деньгам почет отдают… Только на станции, гуляючи, смотрю на паровозе машинист стоит, молодой такой парень, только вид у него совсем как будто особенный, хоть и рожа его вся грязная и руки грязные. Поглядел на него, и он на меня так поглядывает смело и зубы белые ровно волчонок скалит. Отошел я и спрашиваю своих-то: «Откуда машинист?» Так как бы вы думали: генеральский сын оказался, в ниверситете обучался, сродственники богатые, а он в машинистах ездит. Согрешил сперва: подумал, не проворовался ли парень, нарочно справлялся. Говорят: парень примерный и башковатый и по своему делу усердный… Диковина! А то еще у нас же на чугунке дорожным мастером полковницкий сын был… Да мало ли этого калиберу нонче развелось… Люди ищут, как бы им лучше, а вы словно норовите, как бы вам похуже, чтобы и недоесть, и недопить, и недоспать… Это вот мне и невдомек, Петр Николаевич… Какого калибера вы будете люди и что у вас на разуме?..
Но так как Петр Николаевич не показывал намерения подавать реплики, то Савва продолжал:
— И ведь гоняют же вашего брата, ровно зайцев, а вы все свое… Али крест на себя такой приняли?.. Чудно, как погляжу!.. В департаменте есть воротила, про Егор Фомича, может, слышал? У него мошна-то тугая, а сын, единственный сын, где-то мотается. Отец и то и другое, а сын рожу воротит…
Савва задумался.
— Вот тоже и дочь у меня, Дуня, ровно бы блажная какая-то. Душа кроткая, а что-то в ней неладное. Чем бы ей, кажется, не жизнь, а поди ж? И как иной раз подумаешь об ней, так сердце за нее и заноет. Что за причина, Петр Николаевич, по вашему разуму? Пошто она блажит?