— Ничего я не знаю! — с раздражением ответил Борис. — Нашли время спрашивать!
Ее превосходительство снова хотела пройти в спальню, но ее туда не пустили.
Кроме докторов и акушерки, при Евдокии была старуха бабушка, мать Саввы. Она второй день не отходила от внучки и ласково улыбалась своей любимице, когда та поднимала на нее свой страдальческий взор… Она тихо шептала молитвы и как-то сурово глядела на докторов.
Доктора о чем-то шептались и, наконец, приступили к делу. Больную хлороформировали, и через две минуты в спальне воцарилась мертвая тишина.
У Саввы замерло сердце…
Вдруг раздался мучительный крик. Он подскочил к дверям и снова отскочил, не решаясь войти.
Через несколько минут вышли доктора.
Савва не решался спросить.
— Ваша дочь спасена! — проговорил один из врачей, — но зато внук ваш погиб… Бог даст, будет другой! — прибавил в утешение доктор.
Савва задрожал от радости.
Когда доктора вошли в кабинет и сообщили радостное известие Борису, то Борис пробовал было обрадоваться, но вместо радостной улыбки — улыбка вышла какая-то кислая…
Евдокия медленно поправлялась, и старуха бабушка, по ее просьбе, поселилась на это время у нее. Отец каждый день навещал дочь. Борис Сергеевич совсем не показывался у жены.
Когда молодая женщина совсем поправилась, ей подали письмо. Письмо было от Прасковьи Ивановны и получено было недели две тому назад. В этом письме Прасковья Ивановна сообщала, что совершенно неожиданно Петр Николаевич должен был уехать и что она с Колей в скором времени поедет к нему. От имени Петра Николаевича она сообщила Евдокии самые лучшие пожелания.
Через несколько дней Евдокия написала письмо мужу, уехавшему в провинцию на новое свое место, в котором сообщала ему о своем намерении оставить его навсегда. Борис Сергеевич отвечал письменно, что он желал бы формального развода. Когда Савва Лукич узнал об этом, то сказал дочери, чтобы она не беспокоилась — он устроит это дело.
Через месяц Евдокия уезжала из Петербурга в деревню, покончивши давно задуманное дело.
Савва было отговаривал ее, умолял поселиться у них, но она не соглашалась на просьбы отца и матери. Одна бабушка-старуха не отговаривала внучку и, узнавши, что она отдала все свое состояние, как-то особенно нежно целовала Евдокию, прощаясь с ней, и все повторяла, что внучка сделала угодное богу.
А Савва, обнимая свою любимицу, говорил сквозь слезы:
— По крайней мере отца не забудь…
— Господи! Да разве я вас не люблю?.. Разве вы не видите, как мне тяжело расставаться, но я должна идти своей дорогой… Что будет то будет! — как-то восторженно проговорила она.
Печальны были проводы Евдокии. Особенно горевала больная мать и, прижимая к себе Евдокию, все повторяла, что не увидит больше своей Дуни…
Дуня и сама не могла удержаться от слез и обещала скоро навестить своих.
Разнородные чувства волновали молодую женщину, когда, наконец, поезд увозил ее из Петербурга.
XIX
ЭПИЛОГ
Прошел год.
Прелестное весеннее утро занялось над роскошным уголком южной Швейцарии, живописно ютившимся у лазурных вод Лемана, под защитой нависших над ним островерхих пушистых альпийских отрогов.
Среди торжественной тишины и безмолвия распускавшегося утра, в одном из балконов отеля тихо скрипнули двери, и на балкон вышел в сером полухалате его превосходительство, Сергей Александрович Кривский.
Полной грудью вдыхал высокий старик чудный горный воздух, полный острой свежести и аромата, невольно любуясь с высоты балкона открывшейся перед ним картиной, ласкающей взор.
Длинными переливами всех цветов радуги сверкали перед ним горы. Под лучами подымавшегося солнца ослепительным блеском сияли белоснежные макушки высоких альпийских «зубов», и между ними Dent de Midi[41] сиял как-то особенно торжественно и ярко, прикрытый наполовину медленно ползущим вверх бело-молочным облаком. Внизу, на склоне, лепился Монтре, а далее, еще ниже, среди яркой молодой листвы высоких тополей, акаций, платанов и лавров, прорезываемой темной зеленью кипарисов, по голубому фону озера тянулась белая лента домов, гостиниц, пансионов и вилл, заканчиваясь темным пятном мрачного Шильона, купавшегося в воде. Гладь озера казалась сверху восхитительной голубой дымкой, нежно лизавшей высокие отвесные подножия гор противуположного берега, который в прозрачной атмосфере казался совсем близким…
Было как-то торжественно тихо и безмолвно.
Его превосходительство задумчиво любовался утром и долго не мог оторваться. Со всех сторон открывались новые виды, и глаз невольно приковывался к мягким сочетаниям всевозможных цветов, являвшихся под золотистыми лучами ослепительного солнца, сверкающего на высоком лазурном небосклоне.
Старик наконец ушел с балкона и, по обыкновению, присел к столу оканчивать новую меморию[42], которую его превосходительство писал для спасения России.
На чужбине, вдали от родины, его превосходительству еще яснее представилось, что Россия идет к неминуемой гибели, и он все еще про себя таил надежду получить от его светлости короткую телеграмму: «Приезжайте немедленно!» Время было горячее. Подымался призрак Восточной войны… Нужны опытные, дальновидные люди, способные подать совет, а он, он, как Прометей, прикован к Альпам, всеми забытый, переживавший тяжелое личное горе, угрюмый, желчный, с замиранием сердца читавший новые назначения, появлявшиеся в «Journal de S.-Petersbourg».
Здесь, под чудным небом, старик еще более почувствовал свое сиротство. Он сердился и скорбел, что его не призывают. Один намек, и он снова готов служить отечеству. Но намеков не было, и старик, несмотря на то, что к запискам его относились с невниманием, все-таки несколько недель тому назад послал в Петербург длинную записку для представления его сиятельству. Записку эту он писал при письме к своему приятелю, князю Z, в котором просил князя разузнать, «как дует в Петербурге ветер». В этом письме его превосходительство, между прочим, писал, что «время, которое мы переживаем, чревато последствиями и государственным людям надо быть настороже, дабы не быть поставлену в крайность. Нужно действовать очень осторожно и, во всяком случае, не распускать вожжи под влиянием патриотического одушевления, так как, в противном случае, обстоятельства могут привести к последствиям, весьма для близоруких людей неожиданным».
Под влиянием событий перед сербско-турецкой войной старик думал, что Россия пойдет по пути слишком быстрых перемен, и счел долгом предупредить, объясняя не без дальновидности, что «освобождение народов весьма обоюдоострая затея, требующая искусных кормчих для урегулирования возбужденных надежд».
Князь Z успокоивал старика и писал, чтобы его превосходительство не предавался опасениям. Хотя «освобождение» и решено, но оно вовсе не будет иметь тех влияющих последствий, на которые указывает его превосходительство. Все останется по-старому. Что же касается до записки, то она, при посредстве «известной особы», была передана его светлости, но, к сожалению, еще не прочитана. Впрочем, его светлость изволил вспомнить о Сергее Александровиче и в самых милостивых выражениях справлялся несколько раз о его здоровье…
Горькая усмешка пробежала по его лицу, когда он прочитывал ответ.
«Бедная Россия!» — опять вздохнул он и в тот же день после обеда, в обществе таких же двух отставных стариков, как и он, прусского графа фон Вельца и английского лорда Брута, его превосходительство особенно горячо беседовал по вопросам внутренней политики.
Названные лица: прямой как палка, высокий неуклюжий граф Вельц, бывший министр, вздрагивавший при имени Бисмарка, и добродушный краснощекий старик лорд, недовольный Биконсфильдом, составляли единственное общество, в котором часа два в день его превосходительство коротал свое время. Ни с кем больше он не знакомился, а русский язык какого-нибудь соотечественника заставлял его пугливо сторониться.