Он поселился в дальней маленькой комнатке, редко показываясь к жене, и занимался с сыном… Он был тих и покорен, но на него находили порывы бешенства; тогда он вдруг начинал язвить Валентину, допрашивал, чем она живет и где пропадает по целым дням… В такие минуты Валентина его боялась.
Бледный, худой, держась руками за грудь, он то бранил, то умолял ее, то поражал своими сарказмами, питая надежду, что еще не все потеряно и пробудится совесть. Он обещал забыть все, не требуя любви, не делая упреков, но только пусть же она живет как человек, пусть помнит она, что у нее сын, который видит все.
Он просил отдать ему сына, но она не соглашалась. Он грозил — она запиралась в комнату или закрывала руками лицо, словно ожидая удара. Он уходил к себе и заливался слезами, как беспомощный ребенок.
На другой день он снова видел изящную, блестящую жену и тот же кроткий взгляд ее светлых глаз… Он избегал смотреть на нее, страшась, как бы она не узнала, что он все-таки еще любил ее. Она догадывалась об этом и в минуты хорошего настроения духа бросала мужу ласку, как бросают милостыню нищему.
«Бежать разве… бежать!» — нередко закрадывалась ему мысль в голову, но в это время тихо подходил к нему сзади мальчик, целовал его в щеку, играл с его бородой и, крепко прижимаясь к нему, вселял новую силу и бодрость в этого измученного человека.
IV
«ШУРКА КРИВСКИЙ»
Анна Петровна Кривская, супруга его превосходительства, полная статная брюнетка лет под пятьдесят, сохранившая еще следы замечательной красоты и блеск больших, черных блестящих глаз, сидела ранним утром в белом капоте у маленького письменного стола, занятая исчислением суммы, которую надо спросить у Сергея Александровича, когда в уютный ее кабинет вошел общий баловень семьи и фаворит Анны Петровны Александр Сергеевич Кривский, или, как все звали его, Шурка.
Тихо ступая по ковру, приблизился он к матери, звонко поцеловал ее в щеку, поднес красивую, пышную, сияющую кольцами руку к своим румяным губам и опустился, лениво потягиваясь, в маленькое кресло.
Мать остановила долгий ласковый взгляд на красивом молодом лице, с пробивающимся пушком белокурых волос. От этого выхоленного лица веяло здоровьем, свежестью и беззаботностью капризного ребенка. Оно улыбалось в ответ на ласковый взгляд матери. Улыбались сочные румяные губы, улыбались большие голубые глаза, приводившие в восторг тридцатипятилетних дам своим ясным, чуть-чуть наглым взглядом, улыбались румяные свежие щеки.
— Ты удивляешься, что я так рано? — произнес он зевая. — Я и сам удивляюсь… Вчера, впрочем, я рано вернулся, в два часа, ты уже спала, и я не зашел к тебе проститься.
— Кутил?
— Провожали товарища в Ташкент… Пили… Голова болит.
Анна Петровна покачала укоризненно головой.
— Так отчего ты рано встал?
— С тобой поговорить надо. У меня просьба к тебе, мама…
— Я догадываюсь, какая просьба… опять денег?..
Анна Петровна серьезно взглянула на сына и прибавила:
— Послушай, Шура… когда же будет этому конец?..
— Подожди, мама. После жури меня, а теперь выслушай, пожалуйста… Даю тебе слово, что я прошу в последний раз…
— В последний раз? — усмехнулась мать. — Ах, Шурка, Шурка, много было этих последних раз. Ты серьезно огорчаешь меня…
Шурка сделал капризную мину и заметил:
— Верь, что больше не буду, но только теперь устрой мой дела. Отец получает деньги, так уж ты, мама, переговори с ним… Взгляни сама: менее чем двадцатью тысячами обойтись нельзя, ей-богу нельзя…
— Да ты с ума сошел, Шурка! Ты говоришь о двадцати тысячах, словно о трехстах рублях.
— Не сердись, а взгляни, мама!
С этими словами, произнесенными тоном капризного ребенка, не выносящего противоречий, Александр Сергеевич положил на стол перед матерью почтовый листок бумаги, испещренный цифрами.
— Прочти, мама… Портному тысячу двести рублей, сапожнику — триста, Пивато — восемьсот… По векселю — семь тысяч пятьсот, векселю скоро срок, мама… Денисову четыре тысячи…
— Какому Денисову?..
— Нашему, мама… В безик проиграл…
— Ах, Шурка, Шурка!.. — шептала Анна Петровна, просматривая длинный список долгов. — Ты решительно неисправим… Давно ли я за тебя заплатила пять тысяч? Давно ли ты обещал вести себя скромней и не играть в карты. Ведь у нас состояния нет… ты это знаешь!
— Мама, голубушка, сердись не сердись, а попроси отца… Даю тебе слово, я больше не стану делать долгов, но только теперь упроси отца…
И Шурка, по обыкновению, обвил шею матери и, покрывая ее лицо поцелуями, повторял:
— Ты попроси… попроси… Попросишь?..
Анна Петровна еще три дня тому назад просила Сергея Александровича за своего баловня, но теперь она хотела его проучить и показать, что не сразу поддается на его просьбы. Она отвела свое лицо и строго заметила:
— Александр! Ты разоряешь нас. Отец возмущен твоим поведением, и если ты не исправишься, он больше не станет платить твоих долгов… Ты, кажется, мог бы жить без долгов. Ты получаешь двести рублей от отца, сто от меня. У тебя готовая квартира, стол и лошадь… Разве нельзя жить прилично на эти средства?..
— Ах, мама, мама… Что такое триста рублей? Служат у нас в полку, сама знаешь, всё богатые люди… Нельзя же мне в самом деле совсем отстать от товарищей и говорить, что папенька с маменькой не дают денег… Надо сохранять приличия и не ронять чести полка… Надеюсь…
Анна Петровна слушала и сама сознавала, что трехсот рублей, пожалуй, и недостаточно, чтобы ее любимец не ронял чести полка. Ах! Она бы давала ему гораздо больше, чтоб он блистал в свете, чтоб его капризы не встречали препятствия, но, по несчастию, она не могла этого сделать.
— Ну, хорошо… Мы прибавим тебе еще двести рублей… ты будешь получать пятьсот в месяц, но ты дай мне слово, честное слово, что больше долгов не будет… Дашь?..
— Честное слово, мама…
— Ведь ты не один у нас. У тебя два брата и две сестры… О всех вас надо подумать.
— Ну, братья долгов не делают… Они получают на службе хорошие деньги. К чему им делать долги?.. Борис вдобавок женится и берет громадное состояние… Правда, мама?.. По крайней мере все говорят… Этот Борис умен, не то что я. Он дьявольски ловкую штуку выкидывает, если правда, что дело слажено… — весело рассмеялся Шурка. — Ты, мама, и мне подыщи такую же дуру с приданым.
— Александр! что за выражения!
— Ну, ну… не скажу более ни слова… Так ты обещаешь?..
— Двадцати тысяч отец не даст…
— Так что же мне делать? Пойми, мама, что же мне делать? — проговорил Шурка капризным голосом. — Нет, мама, он даст. Посердится и даст… Только переговори с ним, голубушка… прошу тебя… Ведь если подадут на меня в полк, ты понимаешь, какой будет скандал… Уж ты как хочешь, а мне необходимо двадцать тысяч.
Анна Петровна опять стала говорить на тему о беспутстве сына, и Шурка слушал эти речи рассеянно, думая о том, сколько у него останется от двадцати тысяч. Он составлял в уме список лиц, кому можно не заплатить (портной и сапожник оказались первыми в этом списке), и рассчитывал, что можно оставить тысяч десять, тем более, они нужны были ему до зарезу. Он так был уверен в помощи матери, подобные сцены с матерью повторялись так часто, что Шурка, по обыкновению, пропускал мимо ушей увещания матери. Она любит его и, конечно, не поставит в скверное положение. Нельзя же в самом деле ему, Шурке Кривскому, жить как какому-нибудь армейскому офицеру и не делать долгов. Невозможно, все это знают, что невозможно.
— Так помни, Шура, что я поговорю с отцом в последний раз! — заключила Анна Петровна, любуясь своим беспутным сыном, сидевшим перед ней с виноватым видом enfant gâté[7]. — Слышишь? — прибавила она строгим тоном.
— Слышу, слышу, мама! — встал он и крепко расцеловал мать в обе щеки. — Поверь, я больше не буду тебя беспокоить! — говорил он, искренне уверенный в ту минуту, что больше не будет беспокоить.