Бурдель был его лучшим учеником и сам уже выдающимся скульптором.
– Нет, они мне нравятся, – сказал Бурдель, – но…
– Я допустил ошибку? – допытывался Огюст. Он знал, что Бурдель будет с ним честен.
– Нет, нет, – сказал Бурдель, в то время как мэтр взял резец. – Голова приковывает внимание, ряса создает свою особую гармонию, руки прекрасны, полны сил, но…
– Они слишком сильны, – сказал Огюст. Бурдель задумался, потом медленно кивнул.
– Пожалуй.
Огюст обошел вокруг статую и снова внимательно посмотрел на нее анфас и в профиль. «Бурдель прав, – печально подумал он, – руки доминируют надо всей фигурой, и тут может быть только один выход». Он резким ударом отсек обе кисти.
Камилла содрогнулась – в мгновение погублены недели напряженного труда. Дюбуа это тоже ошеломило. Кисти были сделаны мастерски.
Огюст спросил Бурделя:
– Теперь фигура закончена, мосье?
– Закончена, – ответил Бурдель.
– Хорошо, – сказал Огюст. – Будем готовить ее к Салону[112]. Как я обещал.
Глава XL
1
Бальзаковский салон сделался самым модным зрелищем. Казалось, все в Париже стали знатоками искусства, и борьба за билеты на открытие выставки приобрела чудовищные размеры. В Салоне были выставлены и другие волнующие публику произведения – Бенара, Каррьера и Шаванна, вместе с Огюстом они были организаторами Салона. За несколько минут до открытия выставки 26 апреля 1898 года несколько тысяч зрителей – многие без приглашений – заполнили павильон на Марсовом поле и тесным кольцом окружили «Бальзака», «Поцелуй» и самого Родена.
Огюст стоял молча, неподвижно, как скала, с холодным и бесстрастным видом, между двух своих работ. И хотя сердце его целиком принадлежало «Бальзаку» и все внутри кипело, он, казалось, был одинаково равнодушен к обоим произведениям. Глядя на них, он думал: «Поцелуй» – привлекательная и эффектная салонная скульптура, но «Бальзак» – вершина его творчества.
Ожидая столкновения, толпа сомкнулась вокруг Родена и других художников. Каррьер стал рядом с другом, чтобы оказать ему поддержку.
Огюст видел в толпе Дега, Моне, Хэнли и многих других, но в такой давке не мог двинуться с места. Толпа, напирающая на него, духота, жадное любопытство зрителей так раздражали, что он застонал, словно от боли. Все смотрели не на скульптуры, а на него самого, словно на какое-то чудище.
Затем взоры публики устремились на Пизне, Шоле и Золя, которые разглядывали «Бальзака».
Золя отрывисто сказал:
– Шоле, помните, восемь лет назад, выступая в защиту памятника Бальзаку, я сказал, что готов отдать за него тысячу франков. Вот они. – Золя протянул Шоле деньги.
Шоле заметил:
– Я больше не занимаю официального поста, Эмиль, я…
– Примите их неофициально. Я уверен, вы сумеете передать их по назначению.
Шоле растерялся. Он представлял себе «Бальзака» совсем другим. «Бальзак» Родена был подобен столбу из белого гипса, ему больше нравился «Поцелуй», в нем столько лиризма и жизненности. И притом Золя сейчас самому приходилось туго из-за участия в деле Дрейфуса[113]. Но Шоле так яростно защищал Родена, отступать теперь значило бы признать свое поражение.
– Отвратительно! – вдруг заявил Пизне.
– Я не берусь критиковать ваши литературные произведения, – заметил Огюст.
Пизне возопил:
– Мои произведения хотя бы закончены!
– «Бальзак» – великое произведение, присмотритесь к нему повнимательнее, Пизне, – сказал Каррьер.
– Помолчите, Каррьер, вас не спрашивают, – огрызнулся Пизне.
– Меня тоже никто не спрашивает, – вмешался Золя. – Но Каррьер прав, Пизне, вы должны приглядеться к статуе.
– Рассматривать эту снежную бабу? Этого гипсового тюленя? Эту бесформенную груду? – с презрением говорил Пизне. – Мы не заказывали его в гипсе, белым, и не просили облачать в мешок. И к тому же устанавливать его на низкий пьедестал.
Огюст сказал:
– В гипсе он потому, что вы не дали денег на отливку в бронзе.
– Слава богу! – вскричал Пизне. – Иначе выбросили бы деньги на ветер!
– Вы не имеете права говорить за всех членов Общества, – заметил Шоле.
– Я говорю от лица большинства, – сказал Пизне.
– Это мы еще посмотрим, – ответил Шоле.
– Вот именно, посмотрим, – насмешливо передразнил Пизне. – Если раньше кое у кого еще были сомнения, то теперь, увидев эту снежную бабу, они перестанут сомневаться. – Заметив, что толпа его внимательно слушает, Пизне разошелся вовсю: – Да разве это скульптура? Чудовище! Если смотреть спереди – снежная баба, сбоку – тюлень, а сзади вообще невесть что. А эти толстые губы, жирные щеки, копна волос, да и вся голова в целом, – грубое искажение облика великого писателя! У него даже рук нет! Как же он писал свои книги? Видимо, пальцами ног, единственной частью тела, которую нам дозволено видеть?
– Я не хотел, чтобы Бальзак выглядел как герой-любовник или опереточный тенор, – ответил Огюст. – Я хотел изобразить человека глубокой мысли, исследователя жизни.[114]
Однако последняя издевка Пизне вызвала смех зрителей, и ободренный Пизне снова бросился в атаку, пропустив мимо ушей замечание Огюста.
– Я не вижу в этой фигуре ничего человеческого. Встреть я такого человека на улице, я бы в ужасе бежал от него прочь. Не удивительно, что он вызывает отвращение. Это оскорбление человеческого достоинства. Фигура сделана ремесленником, который презирает все человечество. – В толпе зрителей раздались свист и шиканье, и Пизне, близкий к истерике, объявил: – Когда газеты перестанут об этом писать, о памятнике никто и не вспомнит. На «Поцелуй» хотя бы смотреть приятно, но произведением искусства тоже не назовешь. – И Пизне с самодовольной улыбкой гордо пошел прочь; кучка сторонников последовала за ним.
Шоле хотел утешить Огюста, но это только усугубило мрачное настроение скульптора. Золя сказал, что у Огюста найдется много сторонников, и Каррьер поддержал его, но в следующее мгновение они уже обсуждали дело Альфреда Дрейфуса.
Огюст прервал их:
– Все только и говорят о Дрейфусе. Разве это такой уж важный вопрос?
Золя помрачнел, но спокойно ответил:
– Говорят также и об Огюсте Родене и его «Бальзаке».
– Лучше бы этого не делали, – сказал Огюст.
– Я, пожалуй, тоже, предпочел бы не ввязываться в дело Альфреда Дрейфуса, – сказал Золя; теперь он выглядел усталым и постаревшим. – Но вот ввязался.
– Это разные вещи, – запальчиво сказал Огюст. – Дрейфуса сочли виновным, а я… я не сделал ничего предосудительного.
– Дрейфус тоже невиновен, – сказал Золя, – каково бы ни было решение суда. Роден, вы подписали петицию в защиту Дрейфуса, которую мы распространяем?
Но прежде чем Огюст успел ответить, все при виде приближающегося Дега отошли прочь, явно предпочитая не встречаться с ним. Господи, подумал Огюст, ни к чему ему это дело Дрейфуса, хватит с него хлопот с «Бальзаком», но он все-таки успел ухватить за локоть Каррьера.
– Не уходи, Эжен. Прошу тебя, – попросил Огюст.
Каррьер сказал:
– Я бы с удовольствием остался, но Дега считает каждого, кто за Дрейфуса, предателем. Из-за этого он больше не разговаривает с Моне, он всегда недолюбливал и Золя, да и меня. Ты ведь знаешь, он терпеть не может мои картины.
– И мои скульптуры тоже.
– Он уважает твое трудолюбие.
– По правде говоря, Золя тоже интересует только это. «Бальзак» как произведение искусства ему безразличен. Просто для него это еще одно «дело», за которое следует бороться. Такое же, как дело Дрейфуса.
– Ты считаешь, что именно поэтому он и ввязался в столь печальную историю?
– Конечно, – уверенно сказал Огюст.
– Несмотря на то, что Золя за его памфлет «Я обвиняю», возможно и справедливый, обвинили в клевете и приговорили к тюремному заключению на год, оштрафовав на три тысячи франков? И хотя сейчас он вышел из тюрьмы – подал апелляцию, но, по всей вероятности, дело не выйдет, если учесть положение в стране. Даже приход сюда для него опасен. – И, заметив удивленное лицо Огюста, Каррьер воскликнул: – Ты разве не знаешь?