– Даже если в Школе вы были только сорок первым?
Лекок улыбался, и Огюст улыбнулся в ответ.
– Переделайте его, Роден, это пойдет вам на пользу.
В глубокой задумчивости Огюст направился домой через улицу Вожирар и Люксембургский сад, где бродили, рассматривая статуи, студенты, гризетки и пожилые джентльмены в париках – обломки старых времен. Сад был большой галереей на открытом воздухе, где выпускники Школы изящных искусств выставляли свои произведения. Он остановился около «Валледы» Мендрона. Раньше Огюст думал, что ни одного современного скульптора нельзя считать по-настоящему великим, пока тот не создаст нечто монументальное, подобное этой статуе, этой дани классицизма и героики. Но теперь, когда взгляды его столь изменились, он решил, что величие это показное. Сейчас ему хотелось чего-то грубого, обыденного, будоражащего.
Дома Папа сказал:
– Надо устраиваться на работу. Я дал тебе возможность, о которой ты мечтал, но раз не приняли, значит, скульптурой тебе не прожить. Даже тетя Тереза и Мари это говорят.
– Я подыщу работу, вот только закончу твой бюст.
– Мой бюст? Да ты закончил его три года назад.
– Нет, я так и не закончил.
– Я не стану позировать. Это блажь.
– Буду копировать с первого.
– Копировать? Это не дело! Мендрон говорил, что копировать нельзя!
– Но раз ты не хочешь позировать.
– Боже милостивый, как же с тобой тяжело! Ну что толку от нового бюста? Они и на старый-то не взглянули. А ведь это был мой портрет. Вылитый я.
– Папа, я должен сделать новый бюст, если даже тебе это кажется бессмысленным. – Последнее мое произведение, подумал он печально. А там работа, и он никогда больше не будет скульптором. – Хочешь– позируй, хочешь – нет, тебе видней.
Поспорив, пришли к компромиссу. Папа сказал, что будет позировать с одним условием: Огюст немедленно пойдет работать, сразу же, как только закончит бюст. Огюст согласился и тут же уничтожил старый бюст, чтобы Папа не передумал и чтобы самому не попасть под влияние прежних идей. И когда он взял в руки кусок глины, ему стало немного легче.
Папа был сварливым натурщиком и без конца причитал, что это ему наказание свыше за грехи, но позировал охотно, терпеливо и старательно. Он пришел в восхищение от бюста, когда тот был закончен. Правда, он не высказал этого, так как это значило признать свою неправоту; он просто заметил, что в бронзе бюст выглядел бы лучше. Бронза прочнее, и к тому же она придала бы его чертам подобающую твердость.
– О бронзе и думать нечего, – сказал Огюст. – У нас нет денег на бронзу. – Но он был доволен. Папа прав. Этот бюст заслуживает, чтобы его отлили в бронзе.
– Может, кто-нибудь купит, – предположил Папа.
– Никто не купит, – уверенно сказал Огюст. – У меня нет ни имени, ни положения, ни покровителей.
– А мне бы и не хотелось, чтобы купили, – сказал Папа. – Я хочу оставить его себе. – Заметив улыбку Огюста, он проворчал: – Кто-то должен о нем позаботиться. Ты такой непрактичный, у тебя он скоро растрескается.
Тем временем Лекок порекомендовал Огюста декоратору мосье Крюше, и Огюст начал работать за пять франков в день.
Нищенская плата, но декоратор особенно не докучал ему, и Огюст был благодарен за это. Работа преимущественно заключалась в лепке орнаментов, и Огюст понял, сколь разумной была рекомендация Лекока. Хоть и не скульптура, но лучшее, что можно себе представить[22].
Чтобы руки не отвыкли от лепки, Огюст продолжал время от времени брать уроки у Лекока и Бари. Но чувствовал себя изгнанником. Он сомневался в том, что ему когда-нибудь удастся стать профессиональным скульптором. И все же не мог не лепить. Если он не посвящал часа два в день напряженной лепке, его грызла совесть, он считал себя ни на что не годным, бездарным. Он привык лепить вечерами, когда возвращался домой после работы, и лепил далеко за полночь.
Огюст по-прежнему считал, что Папин бюст будет последней в его жизни скульптурой.
Глава VII
1
Как-то вечером Огюст застал Мари в слезах. Прошло несколько месяцев после окончательного провала в Школе изящных искусств. Было уже поздно, родители спали, и Мари думала, что ее никто не услышит. Огюст обнял сестру, и она, всхлипывая, призналась:
– Барнувен женится.
– Ты это точно знаешь? – Ему не верилось: вот уже два года, как Барнувен и Мари встречались почти каждое воскресенье.
– Он мне сам сказал. У меня нет приданого, а у нее двадцать тысяч франков. Этого им хватит надолго. Она высокая, здоровая, он говорит, у нее полная грудь, сильные ноги, а талия, как у натурщицы. И двадцать тысяч франков в придачу.
Огюст пытался утешить сестру, но безрезультатно. Мари была уверена, что ее жизнь кончена. Огюст предложил:
– Я с ним поговорю.
Но Мари пришла в ужас.
– Нет-нет, – шептала она. – Он никогда мне этого не простит.
– Но если он тебя больше не любит?
– Нет, любит. Это все из-за приданого.
– Может быть, он любит ее. – Пусть лучше Мари поверит в это и смирится.
– Он любит меня. Он сказал.
– А ты?… – Огюст умолк, нелегко было спрашивать об этом собственную сестру.
– Не поддалась ли я на его уговоры? – прошептала она. – Он упрашивал, раз сто, наверное. Но одно дело, если бы он сделал предложение… Послушай, Огюст, я знаю, что Барнувен об этом думал, но он не может жить в бедности.
– Что же делать? – спросил Огюст.
– Я пойду в монахини, – вдруг решительно заявила Мари.
– Мари! – Мысль о разлуке с сестрой даже на время была невыносима.
– Ну а ты? – спросила она. – Тебе кто-нибудь нравится?
Ему было не до любви, слишком он беден для этого.
– Я слишком занят, – ответил он.
– Мама будет рада, если я стану монахиней. Она отдаст дочь богу. И я замолю грехи Клотильды.
– Ты этого хочешь?
– Но раз мне не дано того, что хочу! – всхлипывала она. – Куда еще деваться?
– Может быть, ты и права, Мари, – сказал он покорно. – Нелегко жить по-прежнему и делать вид, что не больно, когда лишишься того, что дорого.
Мари не ответила. Она опустилась на колени и молилась со всей страстью своей набожной души. Слезы слепили ей глаза, губы дрожали, но теперь голос ее был тверд. Сомнения оставили ее, и она почти совсем успокоилась. Может быть, это только к лучшему, как сказал Огюст, может быть, в душе бог всегда был ее единственным избранником.
2
Через месяц Мари поступила послушницей в монастырь святой Ефимии.
Мари казалась спокойной, когда пришло время прощаться с семьей, но Огюст почувствовал, что она дрожит, когда он ее обнял на прощание. Но что было делать? Дома она плакала, глаз не осушая, измучилась и похудела.
– Да-да, я буду о себе заботиться, – уверяла она обеспокоенную Маму.
Маму не радовало решение Мари. Она считала, что Мари недостаточно крепка здоровьем для предстоящих испытаний. Однако Мама, которая за последние несколько недель совсем поседела, узнав плохую новость о Барнувене, крепилась изо всех сил.
Из тебя выйдет хорошая монахиня. Тебя научили отличать добро от зла. – Но лицо у Мамы было несчастное.
Папа был глубоко опечален. Он не сомневался, что дочь его чиста, но все оборачивалось так, словно случилось самое худшее. Разве ищут убежища в стенах монастыря, если совесть чиста, а Мари его ищет. И все же он должен был поддержать ее, как мог. Когда они расставались. Папа сунул ей в руку маленький серебряный крестик.
Мари твердо решила стать достойной монахиней. Она была чистоплотной, старательной, покорной, готовой принести себя в жертву богу, но не могла забыть Барнувена. Она все бледнела, худела, стала часто болеть и совсем захирела.
Так прошло два года. Огюст – он совсем забросил скульптуру, словно искусство предало его, как Барнувен – Мари, – с трудом зарабатывал себе на жизнь, работая лепщиком. Но он оставил работу, когда Мари вернулась домой, тяжело больная перитонитом.