— В коммуне? — задумчиво повторил Дилиган. — А сейчас вон опять, слышь…
— Я вот думаю, думаю… — мягко перебила его Авдотья. — Зачти-ка мне, Иван, коммунскую книжку, где про человека писано.
Дилиган удивленно поднял брови, потом молча кивнул и взгромоздился на лавку. Пошарил на божнице, за иконами, извлек желтую книжку, сдул с нее пыль и, склонившись к лампе, начал медленно читать:
— «Коммуна является средством уничтожения всякой эксплуатации человека человеком».
— «Человека человеком», — тихо повторила Авдотья. — Человек человеком унижен. Это что же?.. И нынче об этом ведь сказывали?
Она привстала и зябко повела плечами.
— Твое слово, Дуня, верное было на собрании.
— Так ведь это для людей я сказала. Сама-то бы рада, да стара стала, руки ни на чего не налегают. За сыном, верно, жить придется. Сулится приехать.
— Николя? — весь встрепенулся Дилиган. — Ты бы сразу сказала… Радость-то!
— Обожди еще, — улыбнулась Авдотья. — Не на пороге…
Внезапно в окно постучали.
Во дворе послышались глухие на морозе голоса, дверь в сенях заскрипела. Белые клубы холодного пара заволокли избу. Иван растерянно стиснул книжку в пятерне, потом спохватился и сунул ее за спину, на подоконник.
— Вот она где, Авдотья Логунова, — басовито сказал Степан Ремнев. При гнувшись, он вошел в низенькую дверь. — Здравствуй, тетя Дуня! Думаешь, забыл?
— Здравствуешь, — скупо отозвалась Авдотья. — Давно тебя не видала.
Со Степаном пришли молоденькая девушка-землеустроитель, Карасев и Павел Васильевич. Все уселись на лавке, только Павел Васильевич прислонился к косяку окна. Он то и дело обтирал маленькой круглой ладошкой обмерзшие усы.
Авдотья заволновалась, услышав, что эти люди долго искали ее среди ночи. Словно сквозь сон она слышала, как Ремнев бранился, выговаривая Карасеву за то, что тот не звал Авдотью на собрания бедноты. Даже плач Авдотьи над Кузьмой Бахаревым и ее песню на свадьбе сына вспомнил Степан.
— Понимать надо. У нее золотое слово всегда в припасе. Ведь это — агитатор!
Авдотья со спокойным достоинством сказала:
— Слово да песня мне отроду дадены. Слово слово родит, третье само бежит.
Девушка в распахнутой дошке разглядывала ее с откровенным и жадным любопытством.
— Как это у вас выходит? И голос такой… Наверно, вы хорошо поете?
Авдотья повернулась к ней. Лицо у девушки было розовое, широконькое, но на переносье и возле рта уже пролегли первые морщинки.
— Надолго ли к нам пожаловала?
— Завтра уеду на хутор Капусткин, оттуда работу на земле начнем.
Авдотья покачала головой:
— Молода ты, дочка, плечики твои тяжело не носили.
Дилиган сидел неподвижно над мигающей лампешкой, прижав широкую ладонь к груди: он еще не понимал, к чему клонят гости.
Ремнев, должно быть, высмотрел книжку на подоконнике и неожиданно сказал:
— А ну-ка, дай погляжу.
Дилиган робко протянул книжку.
— Да-а… Значит, живет она в вас, коммуна? Старая-то косточка заговорила? Вот только Карасева там не было.
— Я еще в парнишках бегал, — серьезно возразил Карасев.
Ремнев тихонько рассмеялся, а Дилиган поднял голову.
— Вот ведь в коммуне-то… пытали, да не вышло. Сколько тому годов!
Степан перелистывал устав коммуны, люди молчали, точно боясь ему помешать. Девушка-землеустроитель ощутила, с каким волнением эти люди вспоминали о коммуне. Сама она только смутно слышала, что когда-то неподалеку отсюда существовала коммуна.
— Ну что ж, — заговорил Ремнев, положив перед собой книжку. — Ты, дядя Иван, знаешь: суховей пожег поля, вот и упала коммуна. Но ведь то была попытка… первая. Мы тогда действовали, как отряд в разведке… И бедность была. Помните, кумачу на кофты вам привез? А может, поспешили мы тогда с коммуной. Шутка ли: не только общая земля, но и общий дом, и общий стол…
— А сейчас есть где-нибудь коммуны? — звонко спросила девушка.
— Есть. — Ремнев встретил требовательный, нетерпеливый взгляд Авдотьи и повторил: — Есть, Авдотья Егорьевна, кое-где уцелели. Но, похоже, не та дорога перед крестьянством лежит. Труд должен стать общим и земля — общей.
— Думаешь, весь народ на колхозы повернут? — не сразу спросила Авдотья.
— Несогласье идет вон какое, Степан Евлампьич, — тихонько вставил Дилиган.
— Ну, не все же несогласные, — возразил Ремнев и энергично мотнул чубатой головой. — Вон комсомольцы у вас завелись… Это уж много значит. Только, — он взглянул на Карасева, — организовать их надо покрепче. Пусть на остальных ребят, на беспартийных, влияют. Ты как считаешь: если, к примеру, Савелия Панкратова попробовать от отца к нам перетянуть?
Карасев с сомнением пожал плечами.
— Попробовать все-таки надо, — настойчиво повторил Ремнев и, помолчав, спросил: — А эта женщина с ребеночком? Ну, которую Анисим Поветьев оборвал, когда она слово вставила, кто она?
— Сноха она поветьевская, Надеждой зовут, — ответила за Карасева Авдотья.
— Интересное было ее слово, — задумчиво протянул Ремнев. — Как Анисим-то на нее зарычал! Спорят они, что ли, в доме?
По тому, как все вдруг замолчали, Ремнев понял: никто не знает, что творится в поветьевской семье.
— Видишь? — с упреком обратился он к Карасеву. — Мы даже друзей своих не знаем.
— Анисим не пойдет в колхоз, — угрюмо пробурчал Карасев. — А Надежда что: не ее там воля.
— За нее не суди, — строго прервал его Ремнев.
Дилиган, как бы заступаясь за Карасева, сказал:
— Орет он, Анисим-то, это верно.
— Орут. — Ремнев положил на стол смуглые кулаки, повторил: — Орут, да прикидывают, думают. — Степан помолчал, хмурясь. — Конечно, крестьянина трудно повернуть на общую жизнь. Ну, а выхода у нас, сами знаете, больше никакого нету. Хлеб нужен стране, хлеб — он корень всей жизни. Да вы сами, сами подумайте, как сейчас-то мы живем? Хотите, скажу?
Он заговорил об Утевке, и перед Авдотьей, двор за двором, улица за улицей, стала раскрываться родная и в то же время какая-то новая деревня: от края до края она кипела в смертной схватке.
У Ремнева голос зазвенел от ярости, когда начал он толковать о кулаках. Богатеи рассовывают свое добро по родственникам, по темным людям, прикидываются несостоятельными, безобидными, а сами разводят злобную агитацию: о том, что грянет война, о десятикопеечных пайках в колхозе, о том, что у колхозников будут даже общие жены и общие дети. Кулаки прячут и гноят пшеницу, мутят головы мужикам. Не сами, конечно, мутят, а через своих подпевал, подкулачников, вроде Ивлика…
Тут Степан глянул прямо в широко раскрытые глаза Авдотьи и твердо, требовательно сказал:
— Драться надо, Авдотья Егорьевна. Ты своим словом и утешишь, и на дыбы поставишь, и насмерть засечь можешь. Врага засечь, слышишь? Или у тебя сердца нету на кулаков? Да если за одну твою да вот за его жизнь, — он показал на сгорбившегося Дилигана, — за всю вашу нужду кулакам цену назначить, их с потрохами не хватит, чтобы заплатить. Ну?
— Цена большая, — тихо и как бы затрудняясь, проговорила Авдотья. — Если Маришину жизнь, допустим, да Гончаровых приложить — неподъемная цена…
— А ты сумей всех горемышных приложить, — резко перебил ее Ремнев. — Со всей страны, от моря до моря…
— Ну, этого я не знаю, — возразила Авдотья, и взгляд ее невольно остановился на Павле Васильевиче.
Тот стоял посреди избы, губы у него шевелились, будто он произносил горячую речь, а кругом сидели глухие и не слышали.
— Что мне делать-то прикажешь? — спросила она Ремнева, удивляясь своему робкому голосу.
— Запишешься сама в колхоз…
— Старая я, Степан Евлампьич. И ничего за мною… пая никакого.
— Старая? — Ремнев даже руками всплеснул. — Да мы еще с тобой знаешь как поработаем! А за бедность кто тебя осудит… Твой пай, может, самый богатый: будешь у нас красной свахой, агитатором. Завтра же начинай.
Ремнев застегнул полушубок; он собирался уже подняться, но вдруг приостановился и, взглянув на Карасева, торопливо спросил: