— Господи! — изумился Федор. — И ты туда же? Старый циник, только свою науку и признающий! Николаша!
Ученый усмехнулся, поднял длинный костлявый палец.
— Цинизм, Федюня, есть свойство неизбывное. Он, цинизм, просто перешел на следующий уровень. Не более того. Но и не менее.
— Начинаются премудрости, — проворчал Устинов.
— А и не лезь, — отпарировал Румянцев. — Лучше о Наташе расскажи. Что за новый роман?
— О Максиме, — неохотно ответил Федор. — Вернулась с Земли, сразу же и приступила. Говорит, что во сне его иногда видит — там, куда он ушел отсюда.
— Переживает?
— Не могу знать. Замыкается — это есть.
— Брось, Федор, — безжалостно сказал профессор. — Переживает. Думает о нем. А тебе — нелегко, что от меня-то скрывать?
— Ну, нелегко… Ну, думает… От дел наших отошла. Впрочем, меня выслушивает внимательно, советы дает дельные, знаешь, по-женски тонкие, это порой полезно весьма. Но активно делами Поселений не занимается. Роман… Я иногда думаю, Николаша, у нее с Максимом по-прежнему роман…
Румянцев молча смотрел на друга.
— И нечего меня жалеть! — взъярился тот. — Сказано — справляюсь! Вот пошли-ка наверх, к ней…
По дороге к Площади Созерцания Федор сказал:
— А знаешь, Николаша, кто ей роман-то о Максиме писать посоветовал? Ну, ты что-то говорил об этом, помню. Но кто веско так посоветовал, кто убедил? В жизни не угадаешь! Маман! Собственной персоной, можешь вообразить?
Профессор поднял брови.
— Да-да, — подтвердил Устинов. — Маман, она же госпожа Малинина. Наташа с ней зачем-то встречалась там, в Верхней Мещоре. Представь, Маман, оказывается, в Макса влюблена была. Как кошка.
— Это Наташа тебе так сказала? — осведомился Румянцев.
— Нет, — смутился Федор, — это уже моя собственная трактовка. Но что была влюблена — точно. Да, возможно, и не «была». До сих пор за могилой ухаживает. Кстати, говорю тебе на всякий случай, Наташа ее во все посвятила.
— Ничего, — отреагировал ученый. — Я Маман хорошо помню. Дама из тех, кто и под пыткой лишнего не выдаст. В высшей степени волевая дама. И умная.
Наташа стояла на краю площади, глядя на огромный диск Земли.
— Пришли? — произнесла она, не оборачиваясь. — Это хорошо. А на сердце… Щемит сердце. Вот ведь, ожидалось же, а все равно — тяжелый день. Словно похоронили… Феденька, милый, — она потерлась головой о плечо мужа. — Отпустишь меня на Землю? Кажется, послезавтра с «Князя Гагарина» челнок уходит…
— Завтра поздно вечером, — уточнил Румянцев. — Я на нем и улетаю. Материалы тебе передам, Федор, и улечу.
— И я бы с Николаем, — сказала Наташа.
— Ты же только зимой собиралась, — проговорил Устинов. — Хорошо, лети, конечно, что ты спрашиваешь? Надолго?
— Не знаю, — ответила она. — Завтра восемнадцать лет, как Максим пришел. А во вторник — ровно десять лет, как ушел. Не знаю, Феденька, прости…
— Что-то чувствуешь? — спросил ученый.
— Не знаю, — повторила Наташа.
— Ждешь… — полувопросительно произнес Федор.
Она повернулась к нему, посмотрела в глаза и подтвердила:
— Всегда жду.
60. Суббота, 18 августа 2001
Сойдя с автобуса на конечной, Максим огляделся.
Рано — он ехал на первой электричке, — а народу уже немало. Понятное дело — суббота, и погода хорошая.
Кое-что знакомым кажется. Вон хоть павильон «Цветы». Точно, тот самый.
Да, бывал тут прежде. Кого же тогда хоронили? А, вспомнил, Люсину бабушку.
Он мысленно засмеялся: и еще бывал — когда меня самого хоронили. Собственно, и до сих пор пребываю. Осталось только узнать, где именно, и, что называется, нанести визит.
Глупости, оборвал он себя. Хоронили оригинал, а я копия. Третья.
Вот интересно: когда-то печатали на пишущих машинках, и делали несколько экземпляров под копирку, и каждая следующая копия выходила все хуже качеством. Очень любопытно, я — третья копия — тоже уступаю в качестве второй и первой, не говоря уж об оригинале?
Румянцев об этом, правда, ничего не говорил, у него получалось, что система каких-то там персональных кодов воспроизводится в точности. Но я-то знаю, сказал себе Максим, что уже не тот. Ну, первая копия еще ничего была: и в коммерческих делах разобралась, даром, что с советского инженера слеплена, и в едва не состоявшемся эпохальном научном прорыве поучаствовала, и в возрождении духовности — правда, это больше Наташа, но ведь и без нее, без этой копии — то есть без меня — не обошлось. И благодарили меня — какие люди! И какими словами! Сам премьер! Сам император! От лица, понимаешь, всего человечества…
Максим двинулся в ту сторону, где, как ему помнилось, находилась контора кладбища. Шагая, додумывал неожиданную мысль: не тот я, не тот. Отдаю себе отчет: туповат стал. Третья копия, что уж... Вторая и то лучше была. Отчетливее, если следовать аналогии. Тоже, конечно, не Спиноза — самогоноварение поставил в уголовной колоде, подумаешь. Да и провалил дело, кстати. Настоял, чтобы взять этого Слесаря, он и заложил, гадом буду. Но все-таки изощрялась вторая копия, хоть какого-то успеха добилась же. Хоть что-то, хоть чуток.
А третья — мда-с… Только и способна кирпич класть.
Впрочем, сказал он себе, Румянцеву виднее. В точности — значит, в точности. А меня просто укатало. Как того Сивку.
Насчет конторы Максим не ошибся — тут она и стояла, у боковых ворот.
Несколько в меру скорбных мужчин сидели на стульях, расставленных вдоль стены помещения, ожидали чего-то. Максим подошел к окошку, наклонился.
— Здравствуйте, — сказал он миловидной женщине, перебиравшей какие-то бумаги. — Вы мне не поможете? У меня тут родственник похоронен… дальний… а я издалека, проездом… — Максиму показалось, что такой подход подействует. — Мне бы могилу найти, а? Вот его фамилия. — Он сунул в окошко листок с надписью: Горетовский Максим Юрьевич, 1953 г.р.
— Похоронен когда? — неприветливо осведомилась женщина.
— В восемьдесят третьем.
— Вы смеетесь, мужчина? — возмутилась она. — Это же пока книгу найдешь того года! После обеда приходите.
— Да уезжаю я после обеда…
— Всё, не мешайте, меня вон люди ждут!
Максим чуть отступил, потоптался, сунул руку в задний карман брюк, отсчитал наощупь три сотенные бумажки, сложил листок со своими данными пополам, купюры пристроил внутри, сделал шаг вперед, снова наклонился к окошку, протянул листок.
— Помогите, а?.. Ну пожалуйста…
Женщина быстро выдвинула ящик стола, сунула в него деньги, задвинула ящик, сказала:
— Посидите пока.
— Покурить успею? — спросил Максим.
— Успеете, никуда не денусь.
— А на поезд успею? — улыбнулся Максим.
— Отвлекать не будете — всюду успеете.
Вот так, подумал Максим, закуривая на крыльце конторы. До чего же неуютно здесь. И волкодав-то вроде бы сдох, а неуютно. Берут — по любому поводу, раньше столько не брали. А может, и столько брали, даже, может, и больше, но не по любому же поводу. А если так берут, сообразил он вдруг, то, значит, не исключено, что от волкодава щенки остались. И, того гляди, вырастут. Очень уж почва благодатная.
Чужой мир, с тоской ощутил он.
Однако не время философии с меланхолией предаваться.
Максим швырнул окурок в урну, вернулся в контору. Один из скорбных мужчин стоял у окошка, Максим пристроился за ним.
Мужчина что-то тихо сказал служительнице, та ответила — Максим не разобрал, да и не пытался, — мужчина сказал: «Спасибо, уважаемая», пошел к выходу. Остальные ожидавшие потянулись за ним. Контора опустела.
— А, это вы? — произнесла женщина. — Горетовский, да. Восемьдесят третий год. Первый открытый колумбарий, пятый отсек. Как от нас выйдете, сразу налево. Тут рядом, не заплутаете.
— Спасибо, — сказал Максим.
— На здоровье, — ответила женщина и, вдруг улыбнувшись, сделалась совсем хорошенькой. — Заходите еще, если что.
Оказалось и вправду рукой подать. Максим замедлил шаг. Длинная-предлинная стена, разделенная на отсеки выступающими бетонными стойками. В стену вмурованы квадратные таблички — сорок на сорок, прикинул Максим, — какие из мрамора, какие из гранита. За табличками — урны с прахом, но их не видно, а на табличках — надписи.