— Я готов, — сказал Макмиллан. — Не вижу разницы. Все равно преодолевать. И ждать не хочу. Без того столько времени ушло из-за ваших дел. То вы на Канаверал, то прибор не получается. Я готов.
— И прибор готов, — ответил профессор. — Канаверал другое дело… Что ж, готовы — значит готовы. Давай, Федор, пойдем, батюшку разыщем. Отец Константин, сколько мне удалось узнать. Мои полномочия, — усмехнулся он, — при мне. Собственноручное письмо от его величества. И даже приехать государь готов, хоть завтра, стоит лишь телефонировать. Но напрасно обременять Владимира Кирилловича не хотелось бы — не лучшим образом себя чувствует. Так что пойдем, окажешь психологическую поддержку, ты же умеешь.
— С Богом, — произнесла Наташа. — Да, Джек, пока не забыла: русским вы владеете свободно, но акцент все же заметен. Представляйтесь там, скажем, латышом. Допустим, Яковс Миленс. А всю информацию, какой владею, я вам дам. И подробную легенду помогу составить.
— Вместе составим, — добавил помрачневший Устинов.
— Ну, пойдем, — повторил Румянцев. — Впрочем… Один вопрос. Наташа… Прости, Феденька, друг мой… Наташа… Ты все еще ждешь Максима?
— Конечно, жду, — спокойно ответила женщина.
И, приподнявшись на цыпочки, поцеловала мужа в щеку.
Устинов снял руку с ее плеча, вздохнул.
— Пойдем, Николаша.
40. Четверг, 7 октября 1999
Тусклое освещение жилой зоны осталось позади и словно погрузилось в густую морось. Фонари по периметру горели один через два-три. На дальней вышке вспыхнул луч прожектора, начал было ощупывать зону, но тут же погас. Донесся приглушенный гортанный возглас. Явное ругательство — в таджикские слова, смысла которых Максим так и не освоил, вплелся русский мат.
Взлаяла в отдалении собака, единственная в лагере, хотя числилось их две. Вторая куда-то исчезла еще летом — то ли сбежала в лес, к более сытой жизни, то ли съели ее. Может, заключенные, а может, и вохра, тоже вечно голодная.
Максим с трудом вскарабкался на забор, перекинул через него правую ногу, затем левую, посидел немного и спрыгнул. Подвернул ступню, охнул непроизвольно.
Бубень прошипел с другой стороны забора:
— Тише ты! Лови!
К ногам Максима шлепнулся дерюжный мешок. Через минуту рядом с ним тяжело приземлился Бубень.
— Так и знал, что не поймаешь, — зло бросил он. — У, косорукий! Хорошо, догадался я бутыль вытащить, как пить дать разбилась бы. Ну, нечего рассиживаться, ходу, ходу! Хватай мешок, сам теперь потащишь. И за мной давай, за мной!
Максим закинул поклажу за спину — нелегка по его нынешним силам, — сделал шаг, скривился от боли, но стон сдержал, и похромал вслед за смотрящим.
Шли по картофельному полю, держась междурядий и потому сильно уклоняясь от места назначения. Башмаки вязли в грязи, хлюпало и чавкало, зато подвернувшаяся нога постепенно перестала болеть. Потянул связку, но не сильно. Повезло, а то бы стенки не миновать… или — Максим содрогнулся — прессухи. Навидался тут такого, за восемь-то лет… не приведи господи…
Добрались до конца поля, уперлись в забор, теперь бетонный, повернули под прямым углом налево.
— Вон там дыра, — сказал, уже не понижая голоса, Бубень.
— Да знаю, — откликнулся Максим.
— Все-то ты знаешь… Я подкопаю зачуток, пролезу, суй мешок и сам вылазь.
Оказавшись с другой стороны забора, Максим попытался сделать глубокий вдох. Кольнуло в ребра; не дается воздух свободы, подумал беглец. Тут же привычно потянуло желудок; это ладно, это ничего, спасибо не прихватывает по полной…
Бубень тем временем забросал лаз землей.
— Вертаться с другого конца буду, — пояснил он. — От греха. Давай, ходу! Ишь, дышит он… После надышишься.
Теперь направлялись прямо к карьеру. Идти стало легче, Максим шагал почти бодро.
Воздух свободы, повторил он про себя, горько усмехнувшись. Гори она ясным пламенем, эта их здешняя свобода. Бубень все правильно говорил: свобода — она внутри. А у меня внутри она есть? Ну, так… если остатки какие-нибудь… на донышке…
Почти ничего уже не хочется. Покоя, только покоя. И чтобы без боли.
Хватит ныть, одернул себя Максим. Покоя тебе? Здесь его не будет, понял? Понял, ничтожество? Значит, хоть бы и к покою — уходить надо. Совсем. Туда, где, может, ждать перестали, но уж мучить-то не станут. В Верхнюю Мещору.
Да ведь неизвестно же, куда попадешь, если даже и сумеешь отсюда совсем исчезнуть. То ли в Верхнюю Мещору — он попытался вызвать образ Наташи и не сумел, — то ли туда, где родился, то ли еще куда.
И ладно. Хуже, чем здесь, нигде быть не может.
Максим принюхался, прислушался, взглянул на небо. Воздух сырой, влага в нем так и висит. Ни одной звезды не видать, обложило все. А грозы не чувствуется.
Ладно, сказал он себе, как решил, так и поступлю. Покантуюсь тут, в лесу, покуда запасы — он поудобнее примостил за спиной мешок, — что Бубень, дай ему бог удачи, собрал, не иссякнут. Дня на три хватит, может, на четыре. Случится гроза — попробую уйти, нет — что ж, двину по тому адресочку. А дальше — видно будет.
Едва заметно блеснула вода. Добрались.
— Скидавай одежку, — ворчливо проговорил Бубень. — Я уж тут поразбросаю, как оно надобно. Мешок давай. Вот тебе клифт вольный. Не бог весть что, да сойдет. Не князь, поди. Дуй, Америка, на Москву. Сперва лесом топай, ночами, ночами! Днями таись. Дорогу перебегать станешь — тоже таись. До деревни Кожухово добежишь, а там и Люберцы недалече — наоборот, в день выходи. С работягами перемешайся, вроде как на работу чешешь. Смотри, тут уж темноты остерегайся, больно того… светишься. Залазь в электричку, дуй до Сортировочной, на вокзал Казанский не суйся, там псы шерстят. А в электричке, гляди, контролерам не попадись. Эхма… На тебе рублишко, на билет, пропадешь ведь по дурости. Нет, полтинничка хватит. И больше дал бы, да врать не стану, капусты жаль. На Сортировочной, стало быть, слазь, дальше ножками, ножками. В метро ни-ни, не пустят тебя, заграбастают враз. Ножками. Адресок такой: улица Академика Лысенко, дом семь, квартира двенадцать.
— Это где же улица такая? — удивился Максим.
— Эх, деревня, — процедил вор. — В Хамовниках, ну да сыщешь, не маленький. Сыщешь и, значит, спросишь Мухомора. Узнаешь его, рыжий такой бес. Шепнешь, мол, дядька кланяться велел, а грибов, мол, в лесах одни поганки, а за Черустями, мол, опята были да сплыли. Мухомор тебя по слову тому приветит. Он чумовой, только супротив меня в жисть не пойдет. А коли Мухомора нету… на гастроль подался… а то замели… тогда рви когти да уж сам устраивайся. Ну чего, напялил одежонку-то вольную? Дай-ка гляну. Ага. Шапку поглубже нахлобучь. Вот бутыль держи, в мешок суй, да гляди не разбей. Все, пошел!
— Погоди, Бубень, — у Максима перехватило дыхание. — Спасибо тебе за все… спасибо, Николай Петрович.
— Двигай, двигай! — прикрикнул смотрящий. — Заметут тебя с твоими спасибами. Ладно. — Он смягчился. — Дуй, Максим… тебя-то все ж как по батюшке?
— Юрьевич.
— Дуй, Максим Юрьич. Открой только напоследок — там, на Марсе… с пришельцами-то чем обернется?
— Наши победят, — сказал Максим. — Наши всегда побеждают.
— Ясен пень, сказка она сказка и есть, — буркнул Бубень. — Ну, все, пошел!
Максим махнул рукой и направился в сторону лесной опушки. Хотелось оглянуться, но он удержался — примета плохая. Да и тьма кромешная.
Часть 5. Москва. 2000 — 2001.
41. Среда, 5 апреля 2000
Завидев грязно-защитного цвета воронок, неторопливо ползший вверх по улице, Максим нырнул в ближайший подъезд. Вроде всё в порядке — и документы, и внешний вид, — да и не облава это, а мало ли. Лучше с ними, псами, не сталкиваться.
Волкодав, усмехнулся Максим, пережидая. В его родном мире волкодав был когда-то свиреп и беспощаден, а потом обрюзг, разжирел и сделался не то, чтобы добродушным… еще чего… вальяжным сделался, ленивым. На плечи уже не кидается — мышцы-то, некогда стальные, одрябли. Разлегся на всю громадную страну, придавил ее своей тушей, дремлет, порыкивает грозно. Изредка зубами щелкает; кто совсем уж нагло в пасть полезет, того, конечно, в клочья. Но в целом — не тот волкодав, что в молодые годы. Иногда может даже облизать шершавым своим языком. Невеликое удовольствие, хотя многим нравится.