— Меня…
— Знаю, бедный, все знаю. Заставили. В оборот взяли. Да. Бывает. Слышь, Слесарь, — Бубень заговорил по-деловому, — облегчил бы мне дело. Аппаратики-то где сховал? Так и так ведь найду, только заставишь дом твой поганый перерывать, цельную ночь уродоваться. Того и гляди осерчаю. И кишки из тебя выпускать стану этак помалу. А не люблю… Ну, шепнешь? Может, даже и сгодишься еще, поразмыслю я… Вставай, толстый, вставай, чего разлегся-то?
Слесарь с трудом повернулся набок, подтянул колени, оперся на руки, поднялся, кряхтя и поматывая головой.
— Во-о-от, — протянул Бубень, — молоток! Кстати, чего молчишь, будто воды в рот набрал? Э, да ты, я чую, обгадился… А мыть-то тебя недосуг. После обмоют. Ладно, шучу, шучу… Давай, веди. Эк же ты воняешь, браток! А и ничего, потерпим. Не привыкать, верно? Веди.
Неуклюже раскорячившись и бормоча что-то невнятное, Слесарь потащился на кухню. Там он сдвинул в сторону стоявший в углу бочонок, под которым оказался люк.
— Ты, милый, погоди спускаться, — сказал Бубень, — я сейчас.
Он выскочил на крыльцо, негромко свистнул. Через несколько секунд появился Васо.
— Пошли, — кивнул Бубень.
В подполе царил идеальный порядок. Аккуратные полки вдоль стен, на полках — разнообразный инструмент, всё под рукой. Баночки с винтиками, болтиками, гаечками, на всех размеры обозначены. В углу — массивный верстак с привернутыми тисками. Нигде ни пылинки. Лампочка под потолком ярче, чем в доме.
— Справный ты мужик, — восхищенно произнес Бубень.
А Васо только скривил нос брезгливо.
— Ну? — спросил Бубень. — Где?
Слесарь с натугой сдвинул с места верстак. Васо цокнул языком.
Слесарь поднял крышку очередного люка.
— Тут, — глухо сказал он. — Одну штуку и уберег. Для вас берег, дяденька, зря вы со мной так…
— Зря, — согласился Бубень. — Вижу, что зря. Разобранная штука-то?
— Разобранная…
— Отойди-ка в сторонку. Ага, вот тут постой. Васо, доставай. Мало ли что там у него. Как шмальнет еще, злыдень… Да что ж ты, я шучу же сызнова… Ну, Васо, всё, что ли? Закрывай, верстак на место давай. А ты, — Бубень обратился к Слесарю, — собирай теперь. Да не мельтеши, спеха нету. Васо, гляди, как оно там собирается.
Слесарь собрал самогонный аппарат. Работал четко, выверенно. Эх, мысленно вздохнул Бубень, цены не было бы человеку — даже в штаны навалив, и то вон до чего мастеровит.
— Ага. Васо, все понял? Куда чего засыпать-заливать тоже понял? Ну-ка теперь сам его разбери-собери. А ты, милок, отскочи вон в тот угол, дышать уже невозможно…
Что ж, Васо справится. Армяне — они такие, по технике соображают.
А подпол — место удобное.
— Лады, Васо. Бери аппарат, иди воздуха глотни.
Бубень взглянул на Слесаря.
— Ну что, Иуда, Мухомора-то помнишь? Америку помнишь? Бирюком его у вас звали. Глупые они были оба. Мухомор просто глупым уродился, а Америка умный был, да дурак — тебя к делу приставил, да поверил тебе. А я умный, веришь?
— Верю, — слабым голосом откликнулся Слесарь. — Не убивай…
— Эк тебя корежит, — усмехнулся Бубень.
Слесарь вдруг взревел и кинулся на него. И обмяк, напоровшись на неизвестно откуда появившийся в руке Бубня нож.
— Мое слово, — сказал Бубень, наклоняясь над хрипящим Слесарем, — золото. Сказал — не стану мучить, значит — не стану.
И полоснул лезвием по горлу жертвы.
59. Пятница, 17 августа 2001
Император выглядел плохо, несмотря даже на виртуозную работу телевизионных гримеров. Оплывшее лицо, остановившийся, словно потерянный, взгляд — ничего от знаменитого фамильного взгляда василиска.
И речь затрудненная. Но, впрочем, вполне ясная по смыслу.
«Я все чаще ухожу и все реже возвращаюсь, — говорил Владимир Кириллович. — Возвращаясь, в полной мере осознаю, что личность моя умирает и что обязан, пользуясь моментами просветления, принять ответственное решение.
Роль императора всероссийского в современной жизни отнюдь не та, какой была при наших предках-самодержцах. Однако же и нынешнюю роль — роль символа государства, роль его нравственного оплота — должен исполнять человек, на то способный. Ибо, поверьте, эта роль нелегка.
Я стал не годен к ней. Невозможно длить такое положение, недостойно предоставлять недоброжелателям нашим возможность утверждать, будто государство Российское деградирует, как деградирует его, пусть и номинальный, глава.
Я благодарен провидению за то, что мне довелось работать рука об руку с лучшими сынами и дочерьми Отечества; в меру отпущенных сил быть, если хотите, их усердным советником; не разочаровать их, как не разочаровать всех вас.
Я благодарен тем, кто уважал меня; знаю и верю, что таких большинство. Я любил и уважал вас, не исключая и тех, кто требовал упразднить в России монархию — ведь ими руководили высокие патриотические побуждения, пусть и ложно понимаемые.
Во мне нет ненависти и презрения ни к кому.
Движимый этими чувствами, я прощаюсь с вами.
Сим, — император поднял лист бумаги, камера на несколько секунд взяла его крупным планом, стало видно слово «Манифест», — объявляю о своем отречении. Согласно закону о престолонаследии, Государственная дума и Государственный совет объявят новым императором всероссийским возлюбленного сына моего Дмитрия Владимировича. Уверен, что он достоин той роли, о которой я говорил.
Прощайте, и да хранит вас Господь».
На экране возникла неподвижная картинка — российский триколор с двуглавым орлом. Грянуло «Боже, царя храни».
— Убавь, пожалуйста, звук, Наташа, — попросил Румянцев.
— Совсем уберу, — откликнулась она.
— Следует выпить, — задумчиво сказал Устинов. — И лучше крепкого.
Наташа вопросительно взглянула на профессора, тот кивнул.
— Я подам, — проговорила она. — И поднимусь на Площадь Созерцания. Присоединяйтесь, только дайте мне полчаса.
Когда Наташа вышла, Румянцев спросил:
— Давно это с ней, Федюня?
— Что именно?
— Сама не своя. Не лукавь, не поверю, будто ты не видишь.
— Не обращай внимания, Николаша, — отмахнулся Устинов. — Она за новый роман взялась, вот и уходит в себя иногда. У меня вопрос более важный: та часть личного архива императора, в которой материалы по твоей «Игле» — что с нею?
— Не беспокойся, — ответил ученый. — Владимир Кириллович решился на отречение не сегодня и не вчера. Зрело решение с тех самых пор, как объявили ему диагноз. В дни предыдущего просветления его величество пригласил меня, обо всем известил и все материалы передал. Они со мною, здесь. Для чего, ты думаешь, я прилетел?
— Так, — покачал головой Федор. — И нас не предупредил…
— Не могу доверять даже закрытой связи, — отрезал Румянцев.
— И то верно… Теряю профессиональную бдительность…
— Стареешь? — насмешливо спросил профессор.
— Все мы стареем… Давай-ка еще выпьем.
Плеснули в бокалы старого «Коктебеля», сделали по глотку, глядя друг другу в глаза.
— Я полагаю, — сказал Румянцев, — что более надежного места для хранения материалов по проекту, нежели Поселение Макмиллан, в доступной нам Вселенной не существует. Возьмешь, Федюня?
— А как ты думаешь? — отозвался Устинов.
Румянцев неторопливо раскурил сигару. Пригубил коньяку, выпустил клуб дыма, пробормотал:
— Божественно…
Потом спросил:
— Что, трудно тебе?
— Справляюсь, — сухо ответил Федор. — Скажи лучше, что такое Дмитрий Владимирович?
— Очень уступает отцу, — сказал профессор. — Очень. Затворник, книжный червь. Не от мира сего человек. Никому и ни в чем помощи от него ждать не приходится. Нет, намеренной низости не совершит никогда, но в ситуации выбора… Владимир Кириллович, сам знаешь, тоже не великой воли, однако, хотя бы с материалами по «Игле», повел себя в высшей степени… Да и последнее его решение, согласись…
— Согласился, — уронил Устинов.
— Ну, а век титанов, — продолжил Румянцев, — теперь уж совсем закончен. Боюсь, что ждут нас потрясения, да посерьезнее тех, что привели к отставке Чернышева. Впрочем, боюсь — не то слово. Отчасти и жду их, ибо продолжаем жиреть, а это тупик.