Как поведал Бухарин в частной беседе, его больше всего тревожило ожесточающее действие на партию коллективизации — «хладнокровного уничтожения совершенно беззащитных людей, женщин и детей». Некоторые коммунисты остались равнодушны, другие взбунтовались, третьи, включая жену самого Сталина, Н. Аллилуеву, в знак протеста покончили жизнь самоубийством. Многие тем не менее приспособились к насилию и подчинились ему как нормальному методу управления, превратившись, чего и опасался он, в «зубчики страшной машины… „железной пяты“». Пропаганда социалистического гуманизма, очевидно, была для Бухарина способом предостережения партии об опасности и такой патологии. Он продолжал сохранять надежду, что партийцы поступали плохо «не потому, что они плохи, а потому, что у них плохое положение… Их следует убедить, что страна вовсе не настроена против них и что им нужно только переменить тактику» {1474}. Так, его статьи 1934–1936 гг. призывали партийцев согласиться примерно со следующими реформами: окончание террора в деревне и отмена карточной системы, большие ассигнования на сельское хозяйство, производство товаров широкого потребления и социальное обеспечение, культурная оттепель, которую обещал первый съезд писателей и утверждение законности и демократизации, провозглашенных новой конституцией; эти реформы обеспечат «начальный расцвет социалистического гуманизма», ознаменовав момент, когда «идеология может уже реализоваться в жизненной практике». По-видимому, он звал к тому, чтобы социалистический гуманизм, а не сталинизм «стал идейной осью нашего времени» {1475}.
Трудно сказать, насколько реален был бухаринский оптимизм относительно возможности решительных реформ и сопротивления сталинизму, или точно установить, когда этот оптимизм сменился отчаянием. Его возвращение к метафорическому образу «железной пяты», которая всегда означала всесильный деспотизм, коренящийся в социальных условиях, подсказывает, что скрытый пессимизм не покидал его. Более того, даже полоса успехов и популярности реформ и антифашизма сопровождалась регулярными проявлениями истинных сталинских намерений и произвола. Убийство Кирова в декабре 1934 г. привело Бухарина в состояние шока, и вполне возможно, что он уже тогда подозревал, кто стоит за этим {1476}. Как бы там ни было, он знал о том, что в последующие недели Сталин вовсю стал применять расстрелы в политических целях и, скорее всего, слышал о его тайных директивах (некоторые из них содержали косвенные обвинения в адрес самого Бухарина), направленных против затаившихся в партии «врагов». Дальнейшие события 1935 г. — первые процессы Каменева и Зиновьева, ликвидация Общества старых большевиков и изъятие из библиотек книг нескольких бывших оппозиционеров — явно были чреваты угрозой для позиции умеренной фракции и для старой большевистской партии {1477}.
В дополнение к этому, несмотря на то что политическая судьба вновь улыбнулась Бухарину, лично Сталин продолжал оценивать его «на три с минусом» {1478}. Единственным его контактом с окружением Сталина в начале 30-х гг. была, по-видимому, его близкая дружба с молодой женой Сталина {1479}. Ее пробухаринские взгляды на коллективизацию и ее самоубийство в ноябре 1932 г. только ухудшили положение Бухарина. Он также, скорее всего, не мог разделять серьезно оптимистического мнения умеренных членов Политбюро, что «курение фимиама Сталину» может завоевать его доверие. Как и в 1928 г., он ощущал психологическую и политическую одержимость генсека. Сталин, объяснял он, «даже несчастен от того, что не может уверить всех, даже самого себя, что он выше всех…, и за это самое свое „несчастье“ он не может не мстить людям, всем людям, а особенно тем, кто чем-то лучше, выше него…» Бухарин отдавал себе отчет в том, что его собственное положение в партии делает его главной мишенью этой мстительности и что грозящая ему лично опасность растет одновременно с ростом популярности представляемой им политической линии {1480}. Публично Сталин иногда вел себя вполне по-дружески, как, например, на банкете в 1935 г., когда он заявил: «Выпьем, товарищи, за Николая Ивановича Бухарина, все мы его любим и знаем, а кто старое помянет — тому глаз вон» {1481}. Одновременно с этим агенты госбезопасности уже готовили досье о бухаринском «прошлом». А 10 февраля 1936 г. орган сталинистов «Правда» впервые за несколько лет выступила с критикой его взглядов, что не могло не служить зловещим предзнаменованием {1482}.
Две недели спустя, «зная наверняка, что он пожрет нас», что Сталин лишь дожидается подходящего момента {1483}, Бухарин отправился с женой в Париж, в свою последнюю заграничную поездку. Он поехал туда в составе советской делегации, чтобы приобрести уникальные архивы разгромленной социал-демократической партии Германии [37]. Архивы эти, содержащие рукописи Маркса, хранились у меньшевика, историка-эмигранта Б. Николаевского, жившего в Париже и помогшего тайком вывести их из нацистской Германии. Бухарин провел за границей два месяца, включая остановки в Праге и в Берлине и экскурсию в Копенгаген. Скоро стало ясно, что в эту поездку (которая, как он и подозревал, оказалась последней) Бухарин поехал «с мыслью о будущем некрологе» {1484}.
С друзьями и с политическими противниками он разговаривал с поразительной откровенностью и небрежением к партийной традиции политической секретности. Во время непредусмотренного посещения лидера находившейся в эмиграции партии меньшевиков Ф. Дана он высказался о Сталине с нескрываемыми «страхом и злобой» («это маленький злобный человек, нет, не человек, а дьявол»). Прогуливаясь с Андре Мальро по Пляс-дель-Одеон, он сказал ему «отрешенным голосом: „А теперь он меня убьет…“» {1485}.
Он избрал Николаевского, чтобы («с мыслью о будущем некрологе») поделиться с потомками своими взглядами на исторические факты. Несмотря на меньшевизм Николаевского, он доверял ему, возможно, из-за его репутации архивного работника и марксистского историка, а также из-за того, что тот приходился дальним родственником Рыкову. Сначала Бухарин осторожно беседовал с ним об общих знакомых, о далеких событиях и философских вопросах. Но их частные разговоры растянулись на весь март и апрель, сделались более интимными, и, наконец, Бухарин, иногда колеблясь и обиняками, стал рассказывать о важнейших сторонах борьбы в советском руководстве после дела Рютина, о своей собственной роли и поделился взглядами на внутреннюю и внешнюю политику. Основываясь на этих разговорах (и, возможно, позднейших сообщениях Бухарина), Николаевский анонимно опубликовал восемь месяцев спустя знаменитое «Письмо старого большевика», примечательнейший документ и источник большей части имеющихся у нас сведений о политической борьбе в Советском Союзе в 30-е гг. {1486}. У Николаевского и у некоторых других, включая старого товарища по Коминтерну, советовавшего Бухарину остаться за границей и организовать антисталинскую газету, осталось впечатление, что Бухарин с отчаянием смотрел на свою собственную судьбу и на будущее Советского Союза под властью Сталина. Зачем же он тогда возвращается назад, спрашивали они. Из ответов Бухарина можно было понять, что он полон решимости сыграть до конца свою политическую и символическую роль в партии: «Как не вернуться? Стать эмигрантом? Нет, жить, как вы, эмигрантом, я бы не мог, нет, будь, что будет…» {1487}.