Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но я не иду прямо на службу. Кафе, в котором я вчера покупал апельсины (не помяли ли их в троллейбусе?), уже открыто. Я киваю гардеробщику — «Доброе утро!» — и, не раздеваясь, иду прямо к стойке. Сегодня за ней стоит другая женщина. Лицо у нее цвета старой газеты. Она отпирает шкафчик, вынимает из него бутылки и выстраивает, словно солдат, у зеркала. Мое лицо в зеркале кажется неестественно вытянутым. Под глазом — небольшой синяк. В углу никто не сидит, но я вдруг вспоминаю, как вчера вечером она сидела там с фальшивым гением, который крадет идейки из иностранных журналов; вспоминаю, как она не пришла на свидание; вспоминаю, как я швырнул в снег билеты и какое печальное лицо было у девушки с крашеными волосами, когда она стояла у кассы и все еще надеялась получить билет. И, вспомнив, я чувствую на сердце какой-то тяжелый, горький осадок — иногда остается такой осадок на дне винной бутылки.

Женщина за стойкой понимает, что́ мне нужно — мое лицо сегодня очень красноречиво. Она откупоривает бутылку минеральной. Шипучая вода тушит жар внутри. Я пью не торопясь, мне становится лучше. Даже головная боль немного утихомиривается, и в глазах светлеет. Взглянув на часы, я вижу, что до начала работы осталось пятнадцать минут, и выхожу.

На улице белеют кучи снега. Троллейбусы и автобусы ползут медленно, с надсадным рычанием, скользят под грузом снега; они похожи на белых металлических черепах, безнадежно заблудившихся в снежных джунглях.

В окне того магазина горит свет, и красивая кукла по-прежнему лежит в большой картонной коробке, улыбаясь ничего не значащей улыбкой, глядя на прохожих синими, наивными глазами, в которых отражается полная невинность. Я останавливаюсь перед витриной и мысленно говорю ей: «Доброе утро!» Мы ведь уже знакомы.

Потом я иду дальше, поднимаюсь по лестнице на третий этаж, здороваюсь с сослуживцами, снимаю пальто, сажусь за чертежную доску, к белым листам ватмана с черными, нанесенными тушью линиями, которые составляют проект сооружения. Рядом с листами ватмана стоит макет. Я не Корбюзье и не Гропиус, но иногда эти проекты мне кажутся не такими уж плохими. Чего доброго, через год-другой из меня выйдет приличный архитектор; но сейчас, этим утром, я разочарован, хотя хорошо знаю, что живу только ради этого, что только это — основа и смысл моей жизни. Правда, иногда меня одолевают сомнения: может быть, вообще нет никакого смысла, и мы тщетно пытаемся его найти, чтоб успокоить себя? В такие минуты я падаю духом, окунаюсь, погружаюсь в сумрачную глубь, кажется — тону, но какая-то таинственная сила вытаскивает меня и выбрасывает на пустынный берег. Я снова остаюсь наедине со своими мыслями. Почему я — это я? Зачем живу? Каков смысл моей жизни, если она все равно исчезнет, как исчезли миллиарды жизней, и я никогда не буду тем, кем был? Что из всего этого следует? Тогда я говорю себе: «Стоп. Хватит. Ты хочешь решить неразрешимое Постарайся о таком не думать. Ищи смысла в борьбе, в дружбе, в работе; это спасет тебя от ненужных мучений и согреет, как огонь очага согревает дом, простывший на холодном ветру. Работай для своего края. Вот тебе и смысл — ведь этот край не исчезнет, что бы ни случилось. Он будет зеленеть в веках, и ты будешь жить вместе с ним, если оставишь хоть одно хорошее здание…»

Поганое настроение, может быть, пройдет, если я забуду вчерашний день. Да, я постараюсь побыстрей забыть. Попытаюсь вырваться из этого лабиринта. Не затейся я на вокзале с этой женщиной… Какой черт меня пихнул к ней? Это все вино. Нет, не только вино. Все началось куда раньше: у кино, в кафе, где она…

Я стискиваю руками голову и стараюсь не думать ни о чем, кроме работы, но мысли снова настигают меня, и мне трудно сосредоточиться. Взяв карандаш, я черчу на клочке бумаги линия, углы, спирали, кривые; они — как абстракции мороза на оконном стекле. На проект они не похожи, а его надо доделать.

Карандаш ломается. Я беру ножик и внимательно затачиваю кончик; я не могу отвязаться от мысли, что сегодня, с больной головой, я не сделаю ничего путного. Интересно, уже расчистили дорогу? Моя сослуживица говорит по телефону; она обожает говорить по телефону, особенно когда звонит какой-то мужчина. Тогда она смеется, закатывает глаза, что-то загадочно шепчет, кривляется, а я бешусь и едва удерживаюсь, чтоб не запустить в нее резинкой. На этот раз она удивительно быстро закругляется, и я беру трубку, еще теплую от ее пальцев. «Скажите, пожалуйста, уже ходят автобусы в…» Жирный мужской голос в трубке насмешливо тянет: «Уважаемый, когда у мастерской по ремонту пылесосов будет свой автобус, мы вам непременно дадим знать…» И смачно смеется. «Тогда до свидания, старый остряк!» — говорю я ему, и бульканье в трубке резко обрывается. Чертовщина! Набрал не тот номер. Какой я сегодня рассеянный!

Автобусная станция отвечает мне, что дорогу уже расчистили. Первый автобус выходит через два часа. Хорошо. Я займу денег, попрошу начальника, чтоб отпустил пораньше — и поеду.

Своего кредитора я застаю в другом конце коридора и, закурив сигарету, завожу долгий разговор о погоде и снеге — словно увертюру к опере. «Когда же перестанет идти снег? — удивляется он. — Наверно, метр с лишним навалило. Не припомню такой зимы». — «Да, снега навалом», — говорю я и все думаю, как перейти к деньгам, а он с интересом рассматривает синяк у меня под глазом и, кажется, улыбается.

Наконец, словно кидаясь вниз головой в бездну, я торопливо выпаливаю: «Знаешь, если можешь, одолжи еще десятку. С получки отдам!» Он не спеша роется в кармашках жилета и извлекает сложенную вчетверо бумажку. «Может, дать двадцать?» Я отмахиваюсь. «Хватит! Большое спасибо!» И направляюсь в кабинет начальника.

Начальник у меня — живая достопримечательность. Он напоминает хорошо надраенный самовар, может быть потому, что всегда громко пыхтит носом. Пока я говорю, он что-то тихо бормочет (похоже на «гм, гм…») и, не таясь, исследует синяк под глазом — словно антрополог, обнаруживший интересный череп. Я кое-как кончаю, и воцаряется неловкая тишина, нарушаемая лишь стрекотом машинки в комнате секретарши. Наконец начальник, попыхтев, говорит: «Нет. Не положено. Надо соблюдать трудовую дисциплину». Его «нет» — такое четкое, ясное и трогательное, что я сам чувствую всю неблаговидность своего поступка и даже в мыслях не смею обозвать начальника бюрократом. Это было бы святотатством!

Теперь я спокоен. Покинув кабинет начальника и приоткрыв дверь в помещение, в котором мы сидим или, если вам угодно, творим, я с удивлением вижу, что небо за окном чистое, пустое и синее, словно глаза той куклы, и нет ни единой снежинки. На дворе все покрыто ослепительно белым и чистым снегом; его еще не успела загадить сажа. Город тяжело дышит под белоснежной своей ношей.

Усевшись за чертежную доску, я вдруг слышу запах апельсинов — портфель лежит на подоконнике. И теперь ничто не в силах меня удержать. «Здравствуй, Юргис! Ты все-таки приехал…»

Все-таки… Да будет проклято это «все-таки…» Да буду проклят я сам, если не увижу сегодня его лица — живого лица, непременно живого, непременно живого, непременно… А может, уже поздно? Может поздно? Поздно?..

Я чувствую, как горят у меня щеки. Срываю пальто с вешалки, хватаю с окна портфель с апельсинами (сослуживцы поражены: до обеда еще далеко), несусь вниз по лестнице, вскакиваю в троллейбус, мчусь на автостанцию, покупаю билет и жду, жду, жду, когда подадут автобус, и страшно мучаюсь. А потом, уже в автобусе, я машинально открываю портфель, ласково щупаю оранжевые апельсины; они мало пострадали.

Дайте только уехать… Так я думаю, глядя на пронзительно синее небо, и в этой синеве вижу новую надежду, утешение, успокоение, а может быть — и приближение весны. Я ничего точно не знаю. Знаю одно: что-то должно измениться, сильно, совсем, как в дереве перед набуханием почек.

ЧЕТЫРЕ ПЯТНАДЦАТЬ

Это был роковой день в его жизни. Если бы он не пошел на рынок и не купил попугая… Если бы…

25
{"b":"848436","o":1}