Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но часовой у костра даже не повернул головы. Он по-прежнему грел руки.

У Тадаса застучали зубы. Кочерга дрожала у него в руках. Она была страшно тяжелая.

— Как ты думаешь, что в этом вагоне? — тихо спросил Альгис. Нетерпение и радость звенели в его голосе.

— Может, мар-ме-лад, — пробормотал Тадас. — Немцы любят мар-ме-лад…

В темноте Альгис заметил какую-то надпись на вагонной двери. Наконец ему удалось ее разобрать. Крупными буквами мелом было написано „Nach Deutschland“.

— Нах Дойчланд? Что бы это могло значить? — озабоченно сказал Альгис. — Чего доброго, тут и консервов не будет.

— Тогда будут трофеи. Тро-фе-и. Воен-ная до-бы-ча. Попятно? Ско-рей от-крывай…

Альгис рванул дверь. Но дверь была тяжелая и не двигалась с места. Тогда они ухватились за нее вдвоем, напрягая все силы. Тадас выронил кочергу. Раскаленное железо громко фыркнуло в снегу.

Теперь они больше не думали о кочерге. Они толкали дверь, и она наконец поддалась. Альгис сунул руку в образовавшуюся щель, но вдруг отдернул ее, словно прикоснувшись к какому-то раскаленному предмету. Но кругом стояла стужа, и заборы трещали от холода.

— Башмаки! — испуганно прошептал он.

— Что?

— Там башмаки. Много башмаков… И, кажется, человеческие ноги.

— Не может быть!

— Посвети.

Тадас поднял вверх карманный фонарик и посветил в вагон.

Да, там были башмаки. Много башмаков и ног. Весь вагон был набит замерзшими трупами, они лежали аккуратными штабелями. Подобранные в русских степях, они возвращаются домой. Они возвращаются к своим матерям, которые ждут их в Пруссии и Саксонии, над Рейном и в Берлине.

Мальчики вскрикнули. И, словно откликаясь, где-то невдалеке аукнул паровоз. Потом снова воцарилась тишина. Над небольшим лесом взошла луна, в небе засверкали холодные, синие звезды, состав стал еще чернее, еще страшнее, и было ясно, что он не спешит никуда.

Мальчики бежали со всех ног, словно за ними гналась сама смерть. Они опомнились лишь дома. Угли в печке уже почти погасли, но приемник по-прежнему передавал марши. Звонкие, шумные, победные марши.

У Тадаса громко стучали зубы.

— К черту это радио! — закричал Альгис. Подбежав, он ударил кулаком по приемнику.

Марши смолкли. В печке, среди золы, еще поблескивали крошечные угольки.

МГНОВЕНИЕ И ВЕЧНОСТЬ

Он засиделся в кафе и теперь должен был спешить. Не стоило ждать, пока принесут вторую чашку кофе. Ей-богу, не стоило… Но одна чашка не рассеяла бы усталости. А спектакль длинный, и его роль из трудных. Перед каждым спектаклем он выпивал куда больше кофе, чем ему разрешил врач. Ну, неважно, кофе здесь дают жидкий.

Он шел быстро, размашисто вышагивая по мокрому осеннему тротуару. Студеный ветер хлестал лицо каплями дождя. Осень выдалась ранняя и холодная. Над городом висело серое небо.

Афишная тумба. Он остановился на минуту, прочитал на театральной афише свою фамилию, закурил, застегнул пальто и снова ускорил шаг. Он думал о спектакле. В его голове мелькали фразы, которые вскоре придется произносить на сцене. Премьера. Зал будет набит до отказа. Но почему он вечно волнуется перед премьерой, словно это первый его спектакль? Завтра все будет иначе. Завтра трудно будет понять, почему он волновался. Спектакль, скорее всего, пройдет гладко. Потом аплодисменты, поздравления, возможно, цветы и тяжелая усталость, когда он вернется в свой номер в гостинице. А сегодня вечером, пожалуй, у него опять заноет сердце; в холодном, неприютном гостиничном номере вдруг недостанет воздуха и придется проглотить несколько таблеток. Несколько сладких, круглых таблеток, от которых сердце бьется спокойнее. Они всегда были при нем в кармане пиджака.

Когда он пришел в театр, в коридоре его остановил режиссер и сказал:

— Ты что-то бледноват сегодня. Что с тобой?

Он пожал плечами.

— Не знаю.

— Ах да, совсем забыл тебе сказать, — добавил режиссер, — тебе жена звонила.

— Жена? Что она говорила?

— Ничего. Обещала еще позвонить.

— Вот как, — буркнул он и направился к себе.

Надо было готовиться к спектаклю.

Сидя перед огромным зеркалом в уборной, он видел свое усталое лицо, с испариной на лбу. Сегодня ему сильно не нравилось свое лицо, словно это было изображение какого-то чужого, неприятного для него человека. Грим малость изменил его, но выражение осталось прежнее, и болезненная бледность не сошла. Изображение раздражало и возмущало его. Электрический свет резал глаза.

В пепельнице догорал окурок. Дым извивался над его головой тонкими, голубыми прядями. Звонила жена. Почему она так неожиданно позвонила? Не иначе, как что-то случилось. Может быть, захворал сын? Когда он уезжал, сын прихварывал. А вдруг мальчик угодил под машину? Сколько раз он говорил, чтоб не пускали его одного на улицу! Не послушались… Никогда его не слушают. А теперь вот звонят…

Еще одна сигарета. Он уже был одет. Вскоре придется выйти на сцену. В голове гремит текст пьесы. Он все отлично помнит. Волноваться тут нечего. Да, роль из трудных, но она ведь отшлифована до мелочей. Каждый жест, каждое движение, каждая интонация… Все-таки, почему жена звонила? Не иначе что-нибудь случилось. И как назло — сейчас, как назло — сейчас… Хуже быть не может.

Чего он ждет? Ведь пора на сцену. Медлить нельзя. Пора, уже пора. Но все-таки, почему она так ни с того ни с сего позвонила?

На сцене он жил иной жизнью. Тянулись напряженные минуты и часы. Он спорил, ругался, смеялся, сердился, грустил. Он пережил великое множество разных чувств. Его голос звучал почти без передышки, достигая самых дальних уголков зала. Публика молчала, лишь изредка оттуда доносились приглушенный вздох и взволнованный шепот, и чутье ему подсказывало, что вот несколько сот людей верят тому, что он говорит и делает, что они не остаются равнодушными. И это подхлестывало его. Он весь напрягся, становясь тем, кем ему нужно было стать.

На сцене зазвонил телефон. Он говорил. Вдруг мысль оборвалась. Что же ему нужно сказать? Что? Что? Черт возьми, о чем он думает? О том звонке из дома… На лбу вдруг проступила испарина. Пауза. Долгая, страшная пауза, чреватая провалом. Наконец он вспомнил фразу. Слава богу, вспомнил-таки: «Я чувствую себя совсем хорошо».

Первый акт миновал, закончился второй. В перерывах он много курил. Режиссер то и дело хлопал его по плечу: «Отлично! Отлично! Ты у меня сегодня молодец!» Похвала не волновала его. Он думал о последнем акте. Еще несколько десятков минут, и спектакль будет кончен. Тогда он сможет позвонить домой и узнать, в чем там дело.

Вот и третий, последний акт. Сердце как-то неповоротливо билось в груди. Иногда ему не хватало воздуха, сердце принималось колотиться, и он ловил ртом воздух. Его сковывал страх. Неужели это случится сейчас, на сцене? Нет! Нет! Он должен выдержать до конца. Премьера должна пройти без запинки. Ее успех зависит от него… Вот снова его выход. Надо взять себя в руки! И все будет хорошо…

Очутившись на сцене, он вскоре обрел веру в себя. Сердце вроде успокоилось. Он чувствовал его ровный, спокойный ритм. Кажется, критический момент миновал. Он дышал легче. Его шаги по сцене стали тверже, а голос звенел смело, уверенно и волнующе. Раскаленные светильники распространяли жар. На сцене было тепло и светло. Пахло обивкой новой мебели. Но что это значит, почему сцена вдруг омрачилась? Он машинально притронулся к карману пиджака, надеясь нащупать таблетки; их там не было. Таблетки остались в том пиджаке, в уборной. Сердце кувыркнулось в груди, заныло; резко потемнело в глазах. Это продолжалось лишь мгновение, короткое, ужасное мгновение, похожее на вечность. Очнувшись, он понял, что сидит на стуле. Его руки тряслись. В зале воцарилась грозная тишина. Его охватило чувство, как будто он погрузился глубоко в сумрачную воду, а теперь снова вынырнул на поверхность. Под мышками сорочка была мокра от пота. Звенело в ушах. Он увидел застывшие от удивления лица актеров. Он ничего не понял. («Чудно́ было бы умереть на сцене».)

9
{"b":"848436","o":1}