В клубе была сцена, которая отделялась от зала простым синим занавесом.
На полках вдоль стен зала лежали музыкальные инструменты нашего духового оркестра, а на специально изготовленный деревянный помост водрузили огромный барабан. Музыкальные инструменты и особенно барабан — подарки завода-шефа — были предметом нашей гордости.
Почти все сборы мы проводили в клубе. Удивительные это были вечера! У дверей клуба стояли дежурные пионеры с остроконечными копьями. Попробуй-ка, пройди на сбор без галстука или с грязным воротником! Копья дежурных тут же скрещивались, и один из них говорил твердым голосом:
— Галстук!
После линейки начальник штаба рапортовал вожатому, потом все мы пели «Интернационал». Были у нас в клубе разные кружки, живая газета, духовой оркестр. Особенно увлекались все театральным кружком. Каждый из нас, от букашек-первоклашек до секретаря комсомольской ячейки нашей школы Парнака Банворяна, считал себя в душе истинным артистом. Иные пускались на всяческие хитрости, лишь бы заполучить роль. Но ролей в пьесе всегда было меньше, чем желающих сыграть их, а руководитель кружка Егинэ, которую я вовлек в эту работу (что и считал величайшей своей заслугой), была строга и беспристрастна в выборе.
Мы хотели поставить пьесу из жизни болгарских партизан. Каждый из нас мечтал о главной роли. Их было две: Петко, маленький мальчик, который помогает партизанам, и Борис, брат Петко, смелый и отважный партизан. Роль Петко досталась мальчишке-шестикласснику. Асатур Шахнабатян не сомневался в том, что он просто создан для роли Бориса.
Борис — руководитель, командир партизан. Он же, Асатур, — руководитель и командир школьников. И его пробуют.
Асатур декламирует свой отрывок громко, почти кричит, и к концу репетиции его голос срывается на хрип. Шушик — мать Звановых. Борис — Асатур должен обнять ее и поцеловать. Эту сцену он исполняет с подлинным мастерством… Но тем не менее Егинэ говорит:
— Нет.
Пробуют меня. Я почему-то вдруг начинаю странно растягивать слова.
— Нет, — снова говорит Егинэ.
Пробуют Чко. Удивительно, как здорово, как свободно он держится. Вот это Борис Званов! Только в сцене с матерью он снова становится Чко.
Деревянными шагами подходит к Шушик, в полуметре протягивает руки и, с опаской приблизив голову к ее лицу, хрипло мычит:
— М… мама.
Все смеются, и Егинэ улыбается.
— Не так, Лева, не так, — говорит она и показывает, как нужно.
Она обнимает, целует Шушик. Но если Егинэ это просто сделать, то для Чко так же немыслимо трудно, как составить план к стихотворению «Верблюд». Тем не менее Егинэ отдает эту роль именно ему.
С трудом скрывая досаду, Асатур соглашается на роль друга Бориса. А мне никакой роли не дали. Поставили за сценой имитировать лай собаки, лаять на хозяина, пришедшего арестовать Бориса. Что поделаешь, ни на что другое я не гожусь…
Шушик смеется, а Асатур, оживившись, бросает едко:
— Каждый делает то, на что способен. Ты, выходит, умеешь только лаять.
У меня потемнело в глазах. Нетвердыми шагами я подошел к нему и, едва сдерживая слезы, выдавил:
— Гадина…
С ФАКЕЛАМИ
Девять часов вечера. На улицах зажглись электрические фонари. Они качаются, мигают нам. В этот вечер наша пионерская дружина выходит в поход. Как будто и не очень-то заманчиво — пойдем в Канакер, всего каких-нибудь семь километров. Проснутся собаки, поднимут лай. В домах станут зажигаться огни, заспанные, удивленные люди высунутся из окон, выйдут на улицу посмотреть, в чем дело. Потом, недовольно бурча, снова запрутся в домах или заулыбаются и скажут снисходительно:
— Пионерия идет…
А на Канакерской возвышенности вдруг раздастся в темноте команда:
— Вольно! Зажечь факелы.
И вот уже красноватое пламя освещает шоссе, отпугивая волов, лениво тянущих арбу, а заспанный возница орет:
— Эй! Ишь, испугались, проклятые! Эка невидаль…
Вот и все.
А мы ликуем, радостно улыбаемся друг другу, и нас даже не раздражает спесивая фигура Асатура. Он не несет факела, потому что Асатур член штаба участников похода. Парнак и Телик тоже в штабе. Парнак идет, беззаботно улыбаясь, а Телик даже недовольна тем, что у нее нет факела…
Это все еще будет, а пока что мы стоим на школьном дворе. Наконец раздается команда:
— Стройся!..
Небольшой переполох — и вот уже вся дружина стройными рядами марширует по улице.
В этот вечер нет человека счастливее меня, потому что в строю рядом со мной идет Шушик. Она улыбается просто так, но я присваиваю ее улыбку: мне кажется, что она улыбается именно мне. От радости хочется кричать.
— Оркестр, вперед! — командует товарищ Ерванд.
— Оркестр, вперед! Оркестр, вперед! — передается команда.
— Шаго-о-ом!
Бьет барабан, гремят литавры, трубят трубы, возвещая всему городу о начале факельного шествия…
Я знаю, что плохо пою. Да и вообще в последнее время что-то странное происходит с моим голосом, который то и дело срывается с баритона на неожиданный смешной дискант. Шушик смеется надо мной, но я упорно пою, — и пусть смеется, мне это даже приятно…
Незаметно доходим до Канакера. Останавливаемся на какой-то лужайке за деревней. Товарищ Ерванд командует:
— Вольно! Члены штаба — ко мне!
Мы сидим на траве. Ребята разбрелись кто куда. Я рад, потому что мы с Шушик остались одни. Рядом с нами копна сена, от которой пахнет увядшими цветами…
Шушик откинулась на копну.
— Хорошо, правда? — спрашивает она.
— Очень! — отвечаю я.
Мне хочется многое сказать ей, что-то очень важное, но что именно, я не знаю и… молчу.
В темноте не видно ее лица, только тускло белеет кофточка. Я опускаю голову и долго жую какой-то горький стебель. Наконец Шушик прерывает молчание:
— Ты не заснул?
— Нет.
— А почему молчишь?
Темнота вдруг придает мне храбрости.
— Шушик…
— Что?
— Хочешь… будем друзьями?
— А разве мы не друзья? — удивляется она.
— Да, но… Давай на всю жизнь…
Шушик тихо смеется. В это время раздается голос товарища Ерванда:
— Стройся!..
На Канакере загораются факелы…
Девочки устали. Шушик опирается на мою руку. На свете нет никого счастливее меня.
Мимо проходит Асатур:
— Чего виснешь! Не умеешь в строю ходить? — кричит он на Шушик.
Я злюсь, а Шушик пренебрежительно бросает:
— Нога болит, товарищ командир.
Но руку все-таки убирает.
По городу мы идем стройными рядами.
Потом узнаю, что Шушик сильно натерла ногу.
Конечно, Асатур тут ни при чем, но дома я снова вспоминаю об этом, и во мне поднимается злость против Асатура. Долго без сна ворочаюсь в постели.
— Подлец, — говорю я громко, и мать, проснувшись, окликает меня:
— Рач!
— Что?
— Не спишь?
— Нет.
— Ты что же, сам с собой разговариваешь?..
КОМИТАС[30] И „ПОСТАВИТЬ НА ВИД“
Особенно невыносимым становился Асатур в те дни, когда мы проходили так называемую трудовую практику на деревообрабатывающем заводе.
Обычно начинались эти дни весело. Утром мы собирались во дворе школы. После звонка раздавалась команда заведующего школой:
— Стройся!
Строились по росту, и, пока наш мастер Минас равнодушно свертывал свою козью ножку, заведующий подзывал к себе старосту.
Старостой, конечно, был Асатур, который в эти дни особенно гордо выпячивал свою грудь. Он подходил к своему дядюшке и, отсалютовав, вытягивался в струнку. Заведующий давал ему какие-то указания и затем обращался к нам:
— Привет юным строителям!
— Привет! — гремел ответ.
Потом он поворачивался и уходил, оставляя нас под присмотром Асатура.
Асатур проходил перед строем, как генерал на параде, и зычно приказывал «своим полкам»:
— Напра-во! Шагом марш!..