— Ну-ну! Человек из тебя не вышел, зато скоморох получится…
Вот как обстояли дела, когда в конце осени я получил первое письмо от Чко:
Шлю сердечный привет.
Здравствуй, Рач-джан. Рач-джан, меня приняли в школу. Рач-джан, наша школа почти рядом с домом. У нас большой двор, здесь живет много ребят — армян и грузин. Рач-джан, наш квартал называется Авлаба́р. Наша школа очень хорошая. У нас только один учитель, товарищ Бабаян, он очень хороший. Рач-джан, у меня хорошие товарищи Мисак и Самсо́н. Они хорошие ребята. Только, Рач-джан, очень я соскучился по нашему дому и по тебе. Рач-джан, передай приветы Логосу и Амо. Большие приветы твоему отцу, маме, Зарик, Мариам-баджи, товарищу Сурену, Каринэ и семье дяди Газара. Рач-джан, напиши мне письмо, что нового в нашей школе, передай приветы всем ребятам и еще товарищу Папаяну. Рач-джан, больше не о чем писать.
Твой Левон.
Трудно передать, какое впечатление произвело на меня это письмо. Я ожидал его с нетерпением, но, когда получил и прочел, очень опечалился.
«…у меня хорошие товарищи Мисак и Самсон. Они хорошие ребята». Я перечел это письмо несколько раз. А еще — письмо Чко было уж очень «культурное», совсем без ошибок, будто и не Чко его писал. Я вспомнил слова отца о больших городах и о том, что там можно «стать человеком». И я подумал, что Чко, наверно, уже стал «человеком». А я?.. Кто я?.. И что из меня получится? Конечно, в лучшем случае скоморох.
На душе у меня было тяжело, да и дома дела обстояли не лучше. С первыми же холодами отец мой снова простыл и слег, на сей раз, кажется, надолго. И до болезни дела отца шли не блестяще: новая мастерская, разместившаяся в здании нашей старой школы, она же «фабрика», очень мешала делам отца. На этой «фабрике» был специальный цех, где обувь чинили и лучше и дешевле. Только близкие соседи — Мариам-баджи, Газар и другие — приносили чинить отцу свои старые башмаки. Сколько же пар обуви должен был истрепать Газар, чтобы наша семья из четырех человек могла прокормиться? А когда отец заболел, Доходы наши совсем иссякли.
— Зима на носу, а дома ни полена, ни щепочки! — горестно вздыхала мать.
В эти дни я часто видел ее с покрасневшими глазами.
Накануне январских каникул, когда выяснилось, что, кроме пения, по всем остальным предметам у меня одни «неуды», как-то сам собой решился вопрос о моем уходе из школы.
— Эх, — вздохнул отец, — что попусту толковать, если в нем самом нет тяги к учению?..
Упреки отца и соседей на меня не действовали, и я мало-помалу пришел к выводу, что «учеба не моего ума дело».
— Ну, раз ученый из него не получился, пусть хоть ремеслу научится — и дому подмога будет, — осторожно завела разговор мать.
Отец долго молчал, и матери показалось, что он заснул.
— Месроп, а Месроп…
— Вечером сходи позови Адама, — мрачно сказал отец.
Но я жестянщиком не стал. Как некогда Погоса, так теперь и меня товарищ Сурен определил в механическую мастерскую.
С этого дня все стали шутливо именовать меня «рабочим классом».
А на письмо Чко я не ответил. Наверно обидевшись, и он перестал писать.
Теперь я действительно остался один.
В МАСТЕРСКОЙ
В конце декабря сразу навалило много снега. Отец все болел, а дома совсем не было дров. Однажды, когда я и товарищ Сурен шли в мастерскую мимо Кантара, Сурен остановил груженную дровами телегу:
— Что, дед, продаешь дрова?
— Продаю, — ответил возница.
— Сколько просишь?
— Один туман.
— Идет. — И товарищ Сурен достал из кармана новенькую хрустящую десятку.
Возница, довольный, взял деньги и спросил:
— Куда везти?
— Рач, — сказал товарищ Сурен, — сядь с ним, покажи, куда ехать. Выгрузишь во дворе, вечером придем распилим.
Обрадованный, я взобрался на телегу, а товарищ Сурен добавил:
— А сумеешь, и печку приладь.
Спустя два часа я уже установил печь, вывел трубу за окно, а Газар и уста Торгом, не дожидаясь Сурена, стали колоть дрова и складывать в сарае.
— Да хранит тебя бог. Сурен-джан! — растроганно благословляла моя мать.
А отец беспомощно улыбался:
— Не перевелись, видать, добрые люди на свете!..
Закончив дела, я побежал в мастерскую.
Я ходил туда уже несколько дней. Мои учебники и тетради, перевязанные резинкой, пылились на полке в стенном шкафу, а на ладонях затвердели первые мозоли.
Нелегко мне было в мастерской. Я делал что придется, что прикажут старшие: бегал за куревом, подтаскивал к стенкам тяжелые металлические стержни, подметал мастерскую.
На работе ко мне относились очень тепло; наверно, потому, что я был самый маленький.
В первый день Сурен повел меня в глубь мастерской, где, склонившись над токарным станком, работал какой-то человек. Я не видел его лица, разглядел только концы необычайно длинных усов.
В мастерской стоял такой грохот, что Сурену пришлось кричать:
— Мастер Амазасп, эй! Мастер Амазасп!..
Человек поднял голову.
— Привел вот, — положив руку мне на плечо, прокричал товарищ Сурен.
Амазасп хмуро взглянул на меня из-под густых бровей и кивнул головой.
— Мастер тебе скажет, что делать. — И товарищ Сурен поспешил в другой конец мастерской, к своему станку.
Но мастер, словно позабыв обо мне, молча работал. Шкив на его станке быстро вращался, и такой же шкив вращался на металлическом стержне над станком, а широкий ремень, соединяющий два колеса, стремительно скользил, хлопая над моим ухом: чоп, чоп, чоп…
Захваченный, я не спускал глаз с вертящейся оси, на которой, сбрасывая вьющиеся серебряные стружки, поблескивал металлический брусок.
В мастерской было три таких станка. Тут и там, словно задрав носы, шумели какие-то машины, а в углу, широко разевая жаркую пасть, дышал горн. Все ушли с головой в работу, и особенно старались три кузнеца. Они вытаскивали из огня раскаленный металл, бросали его на наковальню и с удивительной ловкостью по очереди били тяжелыми молотами.
Пока я стоял, всецело поглощенный работой кузнецов, станок мастера Амазаспа вдруг остановился. Мастер взял уже обточенную цилиндрическую деталь и, вытирая пот с лысины, сказал:
— Возьми-ка тот веник, убери мусор…
Это были первые слова, которые я услышал от него, и так началась моя работа в мастерской.
Мастер мне сразу не понравился. Не понравилась мне и мастерская, все эти машины, станки и бесконечный грохот, от которого, казалось, можно было сойти с ума. Я вспомнил светлые, чистые классы школы и сравнил с этой мастерской, пышущей жаром и дымом. Припомнил товарища Папаяна, даже позабыв о существовании товарища Шахнабатян…
К горлу подкатил комок, и я, глотая слезы, стал убирать стружку, складывать в специальный ящик выточенные моим мастером детали, назначение которых мне не было известно.
С непривычки заломило спину, разболелись руки, закружилась голова. Казалось, что я сейчас упаду и заплачу, как маленький, в присутствии этих незнакомых, неласковых людей. Но вот раздался гудок, похожий на паровозный, кто-то громко крикнул:
— Шабаш!..
В то же мгновение прекратился страшный грохот, станки, машины остановились, и только горн все еще дышал жаром.
В обеденный перерыв все расположились под стеной на камнях, назначение которых до того я не знал.
— Пошли! — приказал мастер Амазасп и направился к большому камню, над которым со стены свисал узелок.
Он развязал узелок, там оказалось несколько вареных яиц, бутылка молока и завернутый в платок лаваш. Он расстелил платок на камне, разложил еду и, присев на краешек, сказал:
— Присаживайся.
Потом очистил яйцо, посолил, завернул в лаваш и протянул мне:
— На́.
Постеснявшись, я отказался.
— Да бери же, — сказал он сердито.
Я взял.
И вдруг он улыбнулся:
— Университет, говоришь, кончил?