— А какова дальнейшая судьба Елизаветы Андреевны?
— На старом кладбище между Мисхором и Кореизом — могила. Некоторые полагают, что похоронена одна из дочерей Елизаветы Андреевны, то есть внучка Софьи. Но это неверно, так как Елизавета Андреевна уехала из России со всеми своими детьми. Это ее родственница. Может быть, последняя из здесь остававшихся. Погибла из-за несчастной любви: покончила с собой.
Разговор с Татьяной Александровной происходил в Алупкинском дворце, в шуваловской его части.
Как я Вику и убеждал, когда погубил, сжег утюгом розу «графиня Воронцова», что всегда у нас будет повод или даже так — радостная необходимость — вновь приехать в Алупку весной, в мае, чтобы сорвать желтый с розовой каймой цветок. Мы и явились за цветком. Вышли от Березкиной во внутренний двор, обогнули дворец со стороны туровых башен и домовой церкви и вдоль шуваловской части, но уже со стороны моря, направились к входу, к альгамбре, к заветному кусту. Проходя мимо зимнего сада, поглядели на узкие подвальные окошки в фундаменте. Роза еще не распустилась (выдалась холодная весна) — были только бутоны. Вика не огорчилась, сказала:
— Значит, вновь приедем следующей весной. Да?
Дело в том, что мы не могли задерживаться.
— Конечно, — подтвердил я. — Операция «Бодрствующий лев».
Куст ведь был у льва бодрствующего.
Но зато в эти дни нам с Викой в знаменитой долине Ласпи (за Форосом) посчастливилось встретить другой редкий цветок, и тоже связанный с Воронцовой и даже с Пушкиным (Пушкин мог о нем знать), — комперовскую орхидею. Об этом расскажем в дальнейшем. А потом наши крымские друзья Дина и Валерий Ясинские на своих «Жигулях» довезли нас до старого кладбища между Мисхором и Кореизом. Оно располагалось на высоком холме, на самой его вершине, — небольшой островок старой запущенной зелени: кипарисы, туи, заплетенные плющом, загущенные кустарником. Разрушенные, во многих местах распавшиеся, каменные ступени вели на островок прошлого. Рядом с холмом вознеслись дома-новостройки.
Машину оставили внизу и начали подниматься на этот островок тишины по каменной лестнице. На ступеньках сидели улитки, грелись ящерицы. Греются они и на камнях Алупкинского дворца, усиливая вокруг него романтическое настроение. И здесь, на кладбище, их было много. Мы не спеша поднялись и начали поиск. В кустах и среди кипарисов — старые надгробия, надколотые, разбитые, некоторые и вовсе повалены. Полное запустение. Дорожки перекрыты зеленой лиственной массой кустов. Мы решили найти надгробие Ирины Долгорукой (так ее звали), погибшей от любви. С громким шелестом прополз в зарослях желтопузик. Потом Дина приметила маленькую змейку медянку. Встреча с ней не очень приятна. Мы начали соблюдать осторожность в этой зеленой густоте.
Дина первой отыскала могилу.
— Я, кажется, нашла!.. — крикнула Дина.
Мы продрались сквозь заросли на ее голос. Лежала небольшая плита. Выбит крест, надпись: «Ирина Васильевна Долгорукая. 1879—1917». Значит, ей исполнилось тридцать восемь лет, когда она покончила с собой. Надгробие было схвачено большим кустом шиповника.
— Может быть, это был когда-то розовый куст, — сказала Дина, касаясь шиповника. — Пока вот не одичал.
— И, может быть, это цвела роза «графиня Воронцова»?.. — подумал я вслух.
Мы еще немного постояли — Дина, Валерий и я. Отвели ветки шиповника, чтобы Вика смогла сфотографировать надгробие. Потом выбрались на открытое место. Ярко горел солнечный день. Отсюда, сверху, открывалась широкая панорама на южный берег. Валерий показал на большую оливковую рощу, за которой массивно темнел дворец Феликса Юсупова. Тот самый, кореизский, который Вика уже фотографировала с другой точки в самом Кореизе и из которого Юсупов отбыл на военном корабле в эмиграцию в Париж, где, мы полагаем, неоднократно виделся с дочерью Софьи.
ОКНО
В доме на Молчановке, в гостиной, где рояль, где хрустальная ваза из дома Верзилиных, из Пятигорска, где скрипка на столике у окна, где на диване раскрытая книга Байрона на английском языке, стоят вплотную два портрета. Один — только что вынут из ампирной рамы, снят со стены; второй — это создается копия с первого.
Перед портретами — тоже на обычном, не интерьерном стуле — сидит Вильям Константинович Куинджи. В детстве ребята прозвали его Персом: может быть, ребятам показалось, что лицо у него несколько восточное.
В руке у Вильяма Константиновича тонкая колонковая кисточка. Он берет ею каплю льняного масла, берет краску. Краски выдавлены на кусок плексигласа. Льняное масло — растворитель — стоит рядом в пузырьке. Внимательно взглянув на подлинный портрет, наносит мазок на портрете, который пишет, копирует. Мазок наносит едва заметный. Еще одно такое движение кисточкой — масло, краска, мазок. Когда близко вглядывается в подлинник, надевает очки.
Потом откидывается на спинку стула, отстраняется, снимает очки и смотрит на оба полотна — сравнивает. И вновь в ход идет тонкая кисточка. Меняет тонкую кисточку на широкую, уже с другой краской. Работает ею уже совсем на другом месте полотна, и в другом цвете.
Вновь взгляд на подлинник, вновь тонкой кисточкой — тонкие, прозрачные, почти льняные, почти тающие мазки. Иногда уголком тряпки или просто пальцем одним, другим снимает нанесенный мазок.
Когда Вильям Константинович в очках, он напоминает мне Василия Андреевича Тропинина, каким я себе Тропинина представляю. Может быть, Тропинин, когда работал, писал Пушкина, тоже снимал и надевал очки. Карьеры Вильям Константинович не делает, как не делал ее и Тропинин. Вильям Константинович не член Союза художников, но он художник. Настоящий. И предан он своей теме. Навсегда.
Лермонтов оставил томик Байрона на диване. Обычно в это время он занимался музыкой. Звуки скрипки все энергичнее проникали в глубины дома. Младший поэт играет свое настроение, свою молодость — он у начала большого пути, но этого еще не осознает: учится просто в пансионе. Так здесь было когда-то по вечерам.
И сейчас предвечерние часы. Сквозь открытую форточку задувает предвечерний зимний ветер — колышет белые с синим верхом занавеси. Колышет синие шнуры и кисти. В доме хорошо натоплено. В гостиной приятно пахнет свежей живописью.
Я сижу у бокового окна, выходящего в ту часть двора, где калитка со стороны Молчановки. Вижу, как «у Лермонтова во дворе» ребята лепят из последнего мартовского снега снежную бабу.
Звуки лермонтовской скрипки. Старый деревянный дом, чуткий, как скрипка… Скрипка лежит рядом со мной на столе. Мне кажется, что звуки ее слышит и художник Куинджи, поглощенный работой. Слышит, конечно, и бабушка Лермонтова Елизавета Алексеевна: она сейчас перед нами — передо мной и перед Куинджи. Ее портрет, вынутый из рамы: Куинджи делает копию с портрета для музея в Тарханах. А это очередной день, который мы проводим в гостиной. К вечеру поток посетителей уменьшается и работается Куинджи спокойно.
Дни хотя и весенние уже, но неяркие еще, близко-зимние. Так, что даже днем, при дневном свете, не очень-то поработаешь: темно.
Вильям Константинович уже много лет занимается копированием картин, как самого Лермонтова, так и портретов его близких, выполненных неизвестными художниками. Лермонтов — это поэт, которому Вильям Константинович служит. Сделал копию с картины «Черкес», которую Лермонтов написал по памяти, как образ горца, будучи в Гродненском гусарском полку. Потом Вильям Константинович написал копию с «Крестовой горы». Картину Лермонтов подарил В. Ф. Одоевскому, когда заехал к нему попрощаться в 1841 году. А Вильям Константинович сделал копию для музея в Пятигорске. Занимался он полотном «Развалины близ селения Караагач в Кахетии», где на вершине скалы — «замок царицы Тамары». Следующая картина, над которой работали Куинджи — «Башня в Сиони». Сделал копию с портрета Лермонтова, где он в детском возрасте в красной курточке.
— У меня мечта, — говорит Куинджи. — Написать портрет Лермонтова. Свой.