Милостивому государю
Александру Сергеевичу
Пушкину
В С.-Петербург, а где, не знаю: вероятно, на Парнасе.
Глинка тихонько наигрывал на клавесине. Он не умел ни философствовать, ни спорить, он только умел писать музыку. Любил импровизировать на русские темы. Однажды — как вспоминала Анна Керн — так ловко копировал на фортепиано игравшего под окнами шарманщика и даже как он фальшивит, что шарманщик на улице от ужаса перестал играть.
Кривцов привстал: у него погасла трубка, и он сам прижег ее от свечи, которая специально стояла на столе. Раскурил.
— Александр, напомни… из них уж многих нет, другие…
— …другие, коих лики еще так молоды на ярком полотне…
— Уже состарились и никнут в тишине, — вспомнил Кривцов. — Хочу быть похороненным в открытом чистом поле. Что крепче, Саша, буквы природы или буквы человеческие?
— Ничего не жду по слову, жду по сердцу. Сам сказал — горячо сегодня лежит.
Кривцова — солдата и вольнодумца — похоронят в часовне, выстроенной им самим в открытом, чистом поле.
Когда за Невой, сокрушая ночную тишину, хлопнул пушечный выстрел о завершившемся протечении минувшего года и начале следующего, 1836-го, присутствовавшие в Мошковом переулке перешли уже из кабинета в гостиную и подняли тост за Новый год, а потом и за журнал «Современник», в котором и будет напечатано стихотворение «Полководец». Пушкин, можно сказать, только что отправил прошение, чтобы ему было дозволено издать в наступившем году четыре тома литературных, исторических и критических статей: пора было начинать активную борьбу с теми, «кому русская словесность была с головой выдана», имелись в виду издатели Булгарин и Греч. Надоела их «собачья комедия» в литературе.
…Итак, в наступившем году суждено было родиться пушкинскому «Современнику», идейным руководителем которого вскорости станет Белинский. В «Современник» пошлет стихи и Лермонтов, но Пушкин не успеет их увидеть.
В гостиной сделалось шумно, весело, празднично. Начали пить всевозможные «здоровья». Украшением служили, конечно, женщины в шуршащих платьях, креповых на атласе или на перкале с цветочными гарнитурами, с высокими талиями и завязанными пышными узлами лентами. Волосы перетянуты пряжками.
Потом стояли у окон и глядели на фейерверки, которые жгли в разных концах Петербурга, — небесный театр. На костры, возле которых грелись кучера в ожидании господ. Где-то слышались оглушительные погремушки: это уже мчались куда-то пожарные с бочками, топорами, баграми. А по Неве катили веселые, поставленные на полозья кареты, часто охваченные праздничными криками и песнями.
Пушкин сидел на диване, вытянув ноги, легко скрестил их. С радостью глядел на друзей. Вдруг сладко, томительно захотелось к Наташе, к детям. «Прощай, бел свет! Умру!» И как потом вспоминает Владимир Соллогуб — на этом же диване графиня Ростопчина будет сидеть и читать Лермонтову свое послание.
У нас хранится новогоднее поздравление. Рассылал музей Пушкина на Кропоткинской. На открытке — силуэт: на легком, ажурном, из металлических прутьев диванчике, повернувшись друг к другу, сидят Пушкин и Наталья Николаевна. Каждый из них положил на спинку диванчика руку, он — левую, она — правую, как бы протянув ее навстречу другому. Напечатаны стихи: «Есть роза дивная… Вотще… мертвит дыхание мороза — блестит между минутных роз неувядаемая роза…»
Сижу на скамейке, сбросив с ее края снег, во дворе дома в бывшем Мошковом переулке. Все было как и в последний день 1835 года — снегу предостаточно, зимний шпиль крепости, тишина. Вика вышла к Неве, чтобы оттуда, с набережной, сфотографировать дом. Мы с Викой женаты уже сорок лет, а знакомы с детства, и с детства она занимается фотографией.
С Невы порывами дует ветер, раскачивает во дворе детские качели, и качели весело раскачиваются — маятник вновь пущенных новогодних часов.
Пришла Вика. Села рядом.
— Ты не замерз?
— Я встречаю новый, 1836 год.
— У Одоевского? У «тещи на чердаке»?
— Да. В «львиной пещере».
— Сейчас за Невой бухнет пушка. Полдень.
— Нет, полночь. Наступает новый, 1836 год, — настаивал я.
Бухнула за Невой пушка.
— Полночь, — сказала Вика. — 1836 год.
По двору шел самый настоящий Kater Murr.
1836 год
В ТАРХАНАХ
— МишЫнька приехал!
Бабушка не выпускала его голову из ладоней.
— МишЫнька! Свет очей моих!
Елизавета Алексеевна давно уже хворала: под чепцом была теплая стеганая шапочка, а на плечах — из собачьей шерсти кацавейка.
Бабушка никак не могла наглядеться на внука. Она всегда не могла на него наглядеться, а теперь, после долгой петербургской разлуки, и подавно. И все приговаривала:
— Свет очей моих, МишЫнька… — И не выпускала из рук.
Лермонтов только что из пошевен — широких саней, обшитых изнутри лубком и устланных перинами: сани уже тарханские и поджидали Лермонтова недалеко от Тархан. Дорога была вьюжной, с глубокими заносами и заледенелыми станционными дворами, из которых выдуло, казалось, все тепло. Такой снежной и холодной зимы в этих краях давно не было. «…Морозы доходют до 30 градусов, но пуще всего почти всякой день мятель, снегу такое множество, что везде бугры…» — сообщала бабушка в письмах к дальней родственнице Прасковье Александровне Крюковой.
В письмах к Крюковой бабушка в то время неожиданно соединила имена Пушкина и своего внука. Соединила имя знаменитого уже поэта и поэта-юноши, известного лишь в узком семейном и военном кругу.
Лермонтов ехал и писал стихи в «Почтовом дорожнике»: стихами спасался от метели и мороза. Одно стихотворение написал на столе у станционного смотрителя, пока ждал перемены лошадей. И так и оставил его, не обозначив авторства.
Тарханы. Тихое, теплое — будто рука погружается в мех — слово. Приемлешь его для покоя.
Это был первый офицерский отпуск Лермонтова «на шесть недель в губернии Тульскую и Пензенскую, по домашним обстоятельствам». Обстоятельства — это прежде всего бабушка.
Путь из Петербурга в Тарханы проделал за десять дней. И вот он здесь перед самым новым, 1836 годом, в самый канун. Дверь в церковь приоткрыта — ждется молебен, который заказала бабушка в честь приезда своего МишЫньки.
Елизавета Алексеевна напишет все той же Прасковье Александровне Крюковой: «…в перьвой раз встретила новой год в радости: Миша приехал ко мне накануне нового году. Что я чувствовала увидя его, я не помню и была как деревянная, но послала за священником служить благодарный молебен. Тут начала плакать, и легче стало».
Бабушке казалось, что совсем еще недавно внук носил куртку юнкера, точно солдатскую. Теперь он был офицером. Ей хотелось этого, хотелось, чтобы внук был похожим на Столыпиных. А Столыпины всегда прежде всего были военными. Заказала художнику Будкину портрет внука в вицмундире. Будкин портрет написал. Бабушка портретом осталась очень довольна: в этом портрете воплотились ее желания. Наконец Елизавета Алексеевна, успокоившись, «выпускает внука из рук», и он оказывается у себя в комнате наверху, куда вносят его вещи, и прежде всего дорожный кожаный сундучок с вицмундиром и бельем. Привез он из кондитерской Вольфа и Беранже у Синего моста (не путайте с кондитерской на Невском проспекте) — эту кондитерскую у моста по традиции посещал Лермонтов с тех самых пор, как учился в юнкерской школе, — привез для бабушки картон с конфетами и ликеры. А бутылку рома — это для жженки. Жженка — первейший знак офицерства. Жженкой неизменно кончались гусарские пирушки, причем «гусарские сабли играли не последнюю роль, служа… вместо подставок для сахарных голов, облитых ромом и пылавших великолепным синим огнем». При этом «эффекта ради» выносились «все свечи и карсели». Сочинил он для такой пирушки и застольную песню. В скарроновском стиле, бурлеск — чего не сочинишь для друзей, если они просят. И друзья всякий раз после бесед нараспашку распевали песню «громчайшим хором».