Как-то для всех неожиданно Карамзин высказал резкую критику государственного управления. Рассказал, что то же самое он говорит императору — прямо в лицо самые горькие истины. Например, о налогах, не в меру тягостных для населения, о нелепой системе финансов, о выборе некоторых ближайших сановников и даже... даже о военных поселениях, об их обременительности. Но главное — всегда утверждал, что необходимо иметь в России твердые законы, гражданские и государственные. Монарх хоть и терпит эти слова, но недоволен.
Жуковский посетовал, что историограф постоянно отказывается от государственных должностей, на что Карамзин отвечал, усмехаясь:
— Державин, добрый старик, вздумал было произвести меня в члены Российской Академии. А я ему тогда отвечал, что до конца моей жизни не назовусь членом никакой академии. Но вот до какого позора я дожил: теперь приходится слово нарушить — осенью принужден буду все-таки войти в Академию.
И Николай Михайлович даже прочитал свою новую речь, подготовленную для торжественного собрания в Академии. Речь была независимая, преисполненная чувством достоинства и притом весьма поучительная для заседавших в Академии «гасителей света».
Но тут произошел инцидент. Тургенев имел неосторожность затронуть вопрос о введении конституции. Карамзин раздраженно ответил:
— Дать России конституцию в модном смысле этого слова равносильно тому, чтобы нарядить любого человека в гаерское платье. Россия не Англия, даже не Царство Польское. Россия имеет свою собственную государственную судьбу. Жизнь моя «склоняется к западу». Для меня, старика, приятнее было бы идти актером в комедию, нежели в национальное собрание или в камеру депутатов...
— Итак, вы рабство предпочитаете свободе? — выпалил Пушкин.
Карамзин вспыхнул, потом побледнел. Немного погодя поднялся и направился к двери. В дверях обернулся и тихо сказал: «Вы клеветник, Александр» — и ушел.
Все пришли в замешательство. Наконец Екатерина Андреевна спросила:
— Вы, Александр, вероятно, обиделись на Николая Михайловича?
— Я уважаю самый гнев прекрасной души, — смущенно ответил поэт.
— Николай Михайлович человек осьмнадцатого века, — сказал Тургенев. — Поэтому он не может в корне понять и принять те идеи, которые проповедуем мы. Но одно примечательно: в доме его никогда не встретишь ни Магницкого, ни Рунича, ни Шишкова, никого из лакеев и пресмыкателей. А мы — Вяземский, Чаадаев, мой брат Николай, ты, Пушкин, люди свободолюбивых воззрений, — всегда его любимые посетители.
Собрались домой. Проводить гостей Карамзин в прихожую все-таки вышел — хотел смягчить свою резкость. Прощаясь с Пушкиным, произнес с мягким упреком:
— Вы сегодня сказали на меня то, что ни Шихматов, ни Голенищев-Кутузов на меня не говорили.
Пушкин порывисто схватил его руку и хотел поцеловать, но Карамзин не позволил.
— Простите меня... — прошептал юный поэт: он знал, что лица, которых назвал Карамзин, были клеветниками и доносчиками на историка.
А по дороге в столицу в карете Пушкин вспомнил, как однажды Карамзин, отправляясь в Павловск, ко двору Марии Федоровны, надевал свою ленту.
— Он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались...
Весь год, всю весну юные офицеры, а также воспитанники пансионов, университета с напряженным вниманием следили за ходом тревожных событий в Германии. По всей стране давно уж немецкое население волновалось. Студенты соединялись в особые корпорации — «буршеншафты», главным образом после того, как русский дипломат Александр Скарлатович Стурдза, по поручению нашего государя, на Аахенском конгрессе подал записку о коренной реформе германских университетов. Он называл их рассадниками атеизма и революционной заразы.
Не только студенчество, весь германский народ дорожит и гордится свободою своих университетов, неприкосновенностью их средневековых привилегий. Стурдза и вместе с ним Коцебу посягнули на них — в печати поддерживал Стурдзу писатель и драматург Август Коцебу. Его книгу История государства немецкого год назад студенческий «буршеншафт» торжественно сжег на традиционном празднике в прославленном Вартбургском замке. В этом замке еще в тринадцатом веке происходили состязания миннезингеров, а в шестнадцатом прятался от преследований Лютер, отлученный от католической церкви. Коцебу был нашим агентом в Священном Союзе, числясь командированным из России, редактором грязных реакционных журналов. Уроженец славного Веймара, он шести лет начал писать стихи и комедии. Как юный актер, играл женские роли, участвуя в спектаклях вместе с Гёте и Клингером, который с ним потом путешествовал пешком по Германии. Получил прекрасное образование. На протяжении всей жизни имел во всех странах и городах сногсшибательный успех. Жил в Петербурге, в Тобольске, Ревеле, Вене, всюду проникал во все слои общества. С 1815 года стал членом-корреспондентом Российской императорской Академии наук.
Его драма Ненависть к людям и раскаяние с триумфом прошла по многим театрам Европы. При всей сценичности, внешней эффектности, при умении создавать благодарные роли артистам вся его драматургия проникнута пошлостью, а это страшнее всего. Ибо ничто, увы, не имеет у публики такого успеха, как пошлость. Но Коцебу наводнил всю Европу своей драматургией низкопробного вкуса. Шлегель называл его «позор немецкого театра».
И такою посредственностью написано двести одиннадцать пьес, напечатано сто тридцать, как подсчитал Саша, а теперь уважаемый книгоиздатель и наследник Плавильщикова Александр Филиппович Смирдин. Кроме того, писал Коцебу романы, рассказы, стихи, памфлеты, статьи, переводы. Переводил на немецкий даже Державина. Редактировал бесчисленные журналы, газеты. И все, все было рассчитано на дешевый успех. По духу Коцебу был всегда авантюристом.
Весною весь Петербург взволновался сенсационным известием: Коцебу в Мангейме убит каким-то студентом будто бы за шпионаж в пользу русского императора. Это известие принес Алексею и Лизе ее двоюродный брат Николай.
— Откуда ты знаешь?
— Гуляющий народ о Коцебу на Невском меж собою судачит.
Алексей поторопился домой.
В обширном кабинете отца собралось громадное общество. Кюхельбекер, несмотря на позднее время, привел трех братьев Алеши и Соболевского. С папкой в руках, в кресле у горящего камина сидел, сильно возбужденный и, видимо, больной, Вася Плавильщиков, с белыми и красными пятнами на щеках.
— Карлу Фридриху Занду, студенту Иенского университета, убившему Коцебу, сейчас года двадцать три или четыре, он уже не желторотый птенец. Им совершено убийство сознательно, — говорил Кюхельбекер, длинными ногами меряя комнату.
В кабинет вошли Лунин и Пушкин.
— А правда ли, — спросили у них, — что Занд убил Коцебу в собственной его же квартире?
— Нет, не убил! — резко выкрикнул Лунин. — Занд зарезал его. Кинжалом! Вот наподобие этого! — и Лунин выдернул из ножен висевший над диваном кинжал Ламбро Качони.
Лезвие сверкнуло при отсвете каминного огня ярко-багряным лучом. Что это?.. Всем показалось, что кровь полилась по клинку... Но старинная дамасская сталь опять засияла блестящею голубизной.
— Дай сюда, дай сюда! — потянулся Пушкин и почти насильно вырвал кинжал. — До чего же красив!.. — шепнул восхищенно. Круто загнуто жало, золотая насечка, неведомое изречение на арабском языке и глубокий синий отлив...
Пушкин щелкнул слегка своим длинным ногтем по клинку — сталь слабо зазвенела, завороженно, зловеще...
— Как будто Вулкан, бог огня, бог кузнецов, ковал его в кратере в одиночестве, втайне на своем острове Лемнос...
— Н-да-а-а... перед таким кинжалищем никакому Коцебе не устоять, — сказал кто-то из мальчиков.
— А что же Стурдза?.. Ведь от него сыр-бор загорелся.
— Стурдза удрал из Аахена незамедлительно в Дрезден, там граф Бухгольц, студент из Вестфалии, вызвал его на дуэль. Но он, разумеется, струсил, уклонился от драки и поторопился улепетнуть из Германии к нам — лизать пятки у венценосного.