Потом начались заботы о переезде на другую квартиру. Тимофей нашел подходящее помещение в старой Коломне, у Кашина моста, на углу Крюкова канала и Екатеринингофского проспекта, в большом трехэтажном доме некоего Брагина. Место в самом деле тихое, даже тишайшее. Лишь переберешься сюда через Мойку из главных, парадных кварталов, сразу будто попадешь в мир захудалой провинции — ни роскоши, ни криков, ни суеты, даже экипажи редко сюда заезжают; сонные жители — сидельцы, чиновники да отставные офицеры — с ленцою ползают по улочкам да переулочкам, присаживаясь на каждой скамеечке, потягиваясь и позевывая, — им некуда спешить. Если бы не близость Никольского рынка да не величие широко раскинувшегося пятикупольного храма Николы Морского со стройною, словно оторвавшеюся от него, взмывающею ввысь колокольней, трудно было бы поверить, что и здесь — столица Санктпетербург. Вот об этом-то и мечталось Жуковскому.
Александр Алексеевич любовно обставил для него две просторные комнаты, две других — для мальчиков, одну — на всякий случай для девочек, еще одну, отдельно, — для Алексея. Хоть и редко, но все же они будут бывать у отца.
Сыновья в самом деле его навещали, притом в самое неурочное время, то вместе, то порознь, — они удирали из пансиона методой, разработанной Соболевским. Отец был так рад их посещениям, что забывал даже бранить за своевольство. Вечно они были голодные, в пансионе плохо кормили. Эконом беззастенчиво воровал. В корпусе Алексея было значительно лучше: там директор, генерал-лейтенант, инженер Бетанкур сам следил забытом воспитанников. Ночевать Алексея отпускали домой. Он даже чертежные работы с собой приносил. Упорно и долго трудился над планом Петербурга с занесением главных зданий на карту. Продолжал исподволь разыскивать капитана Касаткина, всюду наводил справки о нем, но безрезультатно.
Вскорости Тургенев получил письмо от Жуковского, которого в Москве поселили в Кремле, в одной из келий Чудова монастыря.
...В окнах моих крепкие решетки, но горницы убраны не по-монашески. Тишина стихотворная царствует в моей обители, и уже музы стучатся в двери...
Сообщал, что у него много свободного времени. Бродит один или с Блудовым по Москве и скорбит, встречая на улицах еще множество обгорелых домов и развалин. Но удается разыскать поэтические уголки — и тогда у него ликует душа. Ко двору привыкает мало-помалу. Громадную помощь оказывает ему семидесятипятилетний поэт Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий.
Плещеев хорошо помнил Нелединского, «талого», «талоутробного», как старики говорили, то есть милосердного, в особенности к собратьям по музе. Проявил он внимание к Пушкину еще в бытность его лицеистом, предложив ему вместо себя написать, по заказу Марии Федоровны, стихи для кантаты, посвященные празднику в честь принца Оранского. Наивно рассчитывал оказать начинающему поэту услугу. Но тот, получив за кантату пожалованные ему императрицей золотые часы на цепочке, демонстративно разбил их и растоптал каблуком. Так смело — и, можно сказать, опрометчиво — можно поступать лишь в мальчишеском возрасте. Годы, увы, научат его и осмотрительности и умной расчетливости. Умной?.. Да, умной, конечно. Вот, например, у Плещеева нет уже этой ветреной дерзости, непреклонной принципиальности. А Пушкин?.. Удастся ли ему сохранить ее в более зрелые годы?.. Часто приходилось Плещееву подвизаться с чтением прозы, пьес и стихов — то тут, то там, у различных знакомых: Тургенев и Жуковский раззвонили по городу всякие небылицы о редкостном его даровании. Жизнь отстоялась, вошла в колею повседневного быта, и тихая пристань в тихой Коломне убаюкивала. Боль от утраты Анны Ивановны постепенно начала терять остроту.
* * *
Близость театра располагала теперь часто его посещать, и по прошествии времени Плещеев оценил новую труппу. В ней на самом деле много было выдающихся дарований. Сводила с ума весь Петербург трагическая актриса Катерина Семенова; продолжала выступать примечательная Мария Вальберхова; выдвигались молодые таланты Колосова, Асенкова, превосходные артисты Самойлов, Климовский и Злов.
Шли трагедии Озерова с глубокой, содержательной симфонической музыкою Козловского: Эдип в Афинах, Дмитрий Донской. Здесь и драматург, и композитор поднимались до высокого пафоса, приближаясь к трагическим звучаниям Орфея памятного Фомина. Патриотическая тема недавней войны еще не отзвучала на сцене; тот же озеровский Дмитрий Донской и знаменитые Старинные святки, где блистала русскими песнями Сандунова. Несмотря на возраст, Лизанька сохранила всю красоту своего могучего меццо-сопрано с диапазоном от соль до ми третьей октавы и продолжала петь одновременно труднейшие колоратурные партии.
Плещеев заходил к ней за кулисы. Она стала приглашать его и днем на репетиции, заставила разучивать с ней партию Царицы ночи в их любимой опере Моцарта Волшебная флейта, познакомила с артистами, музыкантами. Офранцузившийся итальянец, капельмейстер Кавос, энергичный и беспристрастный, служил в театре инспектором музыки и одновременно преподавателем пения в Благородном пансионе, причем не упускал случая водить в театр лучших учеников на спектакли, конечно, преимущественно своих собственных опер. Самой популярной из них считалась опера Иван Сусанин. Юных Плещеевых Кавос выделял как самых способных учеников, и Александр Алексеевич часто встречался с ними в театре, иногда неожиданно.
Театр был местом широкого общения петербуржцев и провинциалов. Здесь происходили знакомства, завязывались отношения, назначались свидания, деловые, любовные, возникали легкие флирты, разыгрывались серьезные драмы. Среди «золотой молодежи» принято было слишком громкими криками «фора» вызывать на поклоны актрис, обожаемых порой незаслуженно. Проказники увлекали за собою партер, иногда парадиз, ссорились между собою, мешали слушать спектакль благопристойным зрителям кресел, но и те не оставались в долгу, в ответ шикали и свистели. Происходили скандалы, скандальчики, ссоры и драки, вызовы на дуэль, — в зрительном зале жизнь кипела вовсю.
Плещеев любил наблюдать эти горячие сцены, проявление буйного темперамента юности. Так, однажды он видел, как некий гусар с лихими усами безудержно расшумелся; достаточно энергично к нему присоединился приятель, худощавый чиновник в очках, в мундире Иностранной коллегии, которого Плещеев встретил недавно на проводах кавалергардов. Полицмейстер с квартальным в антракте подошли к вертопрахам с вопросом, как их имя, фамилия.
— Грибоедов, — ответил чиновник в очках.
— Угу. Кравченко, запиши! — приказал полицмейстер квартальному.
Тогда Грибоедов спросил полицмейстера:
— А как ваша фамилия?
— Это что еще за вопрос?.. Я полицмейстер Кондратьев.
— Угу. Алябьев, запиши.
Ах, так неужели это Алябьев?!.. Плещеев не верил глазам. Как можно было его не узнать?! Ну конечно, Алябьев. Мундир Ахтырского гусарского полка, усы, бакенбарды, копна курчавых волос, иная осанка, новая манера поведения так его изменили!..
Произошла сердечная встреча... После спектакля пошли к Плещееву, благо рядом почти, проболтали полночи, без конца музицировали. У фортепиано Алябьев преобразился. Гусарского ухарства как не бывало.
За истекшее время он сочинял много музыки и теперь сыграл свой новый струнный квартет, два вальса, романсы Один еще день, Они прошли и много набросков. Притом признался, что никак не может освободиться из плена напевов Плещеева, чьи романсы и песни преследуют его уже многие годы — с тех пор, как они познакомились еще в ранней юности в Петербурге. Но ведь оно и понятно: Плещеев сам возрос на музыке ближайших предшественников — Козловского, Дубянского, — а теперь на его музыке подрастают другие. А если его перепевы слышатся в музыкальных интонациях подражателей, а вернее, последователей, то это должно только радовать.