Девушки делали утром разминку на стадионе. Горно-Алтайск только еще просыпался, автобусы дальних, Чемальских, Чибитских и Опгудайских, маршрутов громко фырчали, съезжая в долину Катуни. Влажнели ветки лиственниц, в ногах шелестел еще не погаснувший тополевый лист, всюду пахли, белели, синели и розовели сентябрьские астры...
После завтрака девушки бегали в сопках. В августе там покосили отаву, копны были свежи, оранжево цвел, сомлевал от последнего жару березняк на гривах. Внизу был виден Горно-Алтайск. Стены домов казались размыто-сини и белы, а улицы чисты, безлюдны, редко идущие люди — медлительно-праздничны. Жизнь представлялась сверху всеобщим парком культуры, здравницей.
Девушки лазили в длинную круть, пихались палками, учились брать «тягуны». Потом бежали на время сотку, пятьсот и тысячу метров. Еще приседали и прыгали, и таскали друг дружку попеременке. Ложились и отжимались по сорок пять раз.
После обеда они играли в баскетбол. Нина очень старалась забросить мячик в сачок, но Алка Липская и другие здоровые девки ее легко оттирали. Они носились, толкались, рычали, и тренер советовал Нине: «Ты нахальней играй, Ковалева. Не стесняйся. В спорте — выносливость, сила, техника плюс нахрап, вот что нужно. Жми, дави — и будешь в Инсбруке».
Нила старалась. На тренировках она подымала Алку, тащила ее на гору, Алка болтала ногами, в ней весу было на восемь килограммов больше, чем в Нине. Нина слышала свое сердце. Ей очень хотелось поехать в Инсбрук. Но не было в Нине нахрапу, чтобы прорваться под баскетбольный сачок, Алка ее всегда оттирала.
Нина усердно брала «тягуны», отжималась от земли на шесть раз больше Алки. Сердце ее зудело от возбуждения, по ночам иногда ему делалось больно. Но от нагрузок, от бега по сопкам Нине опять становилось спокойно и хорошо.
...В парке культуры Горно-Алтайска играли по вечерам на танцах старые песни. Нина тихонько бродила в неосвещенных местах, соседка по номеру очень просила ее уходить после ужина, соседку тогда навещал приятель, работник кино, снимавший картину в Горно-Алтайске. Девчонки — сборная ДСО — все танцевали, а Нина слушала радиолу. Песни казались ей пошлыми, просто блатными. «Шаланды, полные кефали, — звучала в густой черноте, посреди облетающих тополей, радиола, — в Одессу Костя приводил, и все биндюжники вставали, когда в пивную он входил».
Должно быть, механик, крутивший пластинки в горно-алтайском парке культуры, был на войне или приехал из Одессы, или отдел культуры плохо заботился о культурном досуге и забывал доставлять новейшую музыку...
Нине было стыдно от слов «биндюжник» и «пивная». Песни пел человек голосом хриплым и громким. «И снег, и ветер, — любила петь Нина, — и звезд ночной полет тебя, мое сердце, в тревожную даль зовет».
Нина, конечно, могла бы остаться в гостинице, можно было посидеть у Зинки, у Вальки, у Алки, в конце концов. Но там было тихо, а в тишине Нина слышала свое сердце, его зуденье, спешку, и тоненькие иголки нет-нет и укалывали Нинино сердце. Нина не жаловалась никому, боялась, что ее не возьмут из-за сердца в Инсбрук.
Она ходила по парку, соображала, как обрести спортивную форму, выносливость, силу, а техника есть... «Верю в тебя, — пел хриплым голосом неизвестный Нине певец, — в дорогую подругу мою...» «Пойти сейчас пробежаться, — думала Нина, — хотя бы тысячу метров... И парочку ускорений... И сделать упражнения для плечевого пояса, он у меня отстает...».
Нина ушла подальше от света и побежала по волглой пойме над гулким ручьем. Бежать ей было так хорошо: сначала легко оттолкнуться пяткой, сработать носком и свободно закинуть голень... И локти работают, помогают... «Мало нагрузки, вот оно и болит, — думала Нина о своем сердце, — когда бегу, тогда все нормально».
...Сердце вдруг накололось на шип на бегу и словно бы облилось теплой кровью. Нила остановилась, и сердце скоро охолонуло. Она легла на листву, чтобы отжаться, дать нагрузку мышцам рук. Но долго лежала, не отжималась. Земля была близко, у самого носа и рта. Запах земли был холоден, мокр и душен. Нина вдруг испугалась и встала с земли, совсем позабыла отжаться. Нине припомнился этот запах. Он был такой же у ямы, в которую опустили Нинину мать.
Нине было тогда три года, мать она позабыла, но запах этот вдруг вспомнился ей, и Нина подумала о листочках и о травинках, которые все умрут до зимы. И кузнечики тоже. И мухи. Нина подумала о деревьях. Они тоже когда-нибудь упадут.
Нина знала про это всегда, но ей было не жалко, не важно, пускай. Колола иголочка в сердце. Нина думала о травинках, о смерти травинок, и это касалось ее. Вдруг подумалось ей, что смерть не только там, в неправдошней старости, но и здесь, и сейчас. Нине сделалось страшно. Она побежала на звук радиолы, на голос певца.
Когда Нина пришла к себе в номер, там все еще был приятель соседки. Нина легла в темноте и не слушала их шептанье, и только сердце работало в ней, как мотор мотоцикла, сбивалось и глохло, и гнало. И снежный тягун подымался и не кончался. Нина все ехала кверху, ногами не нужно ей было двигать, и палки она держала перед собой. Она подымалась быстрое, быстрее, а сзади кто-то дышал, доставал. Нина боялась взглянуть на бегущего сзади за ней человека. Пошевелить ногой или палкой ей тоже было нельзя. Человек пел ей в спину хриплым своим страшным голосом: «Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит...» Тягун и движение кверху вдруг кончились. Сзади надвинулся человек с его песней. Нина крикнула тоненько, прежним, детским своим голоском, но услышать уже не могла, потому что летела, летела, сверху вспыхнула на мгновение белая, круглая лампа, накальные ниточки в ней померкли…
— Подожди-ка, Нинка кричит, — шепнула соседка Нины по номеру своему приятелю.
— Лежи тихо, лежи тихо, лежи тихо, я ничего не хочу сейчас слышать, — громко шепнул приятель.
Соседка лежала и позабыла про Нину и про себя.
Нину больше не было слышно.
Утром под окнами гостиницы шумела киногруппа:
— Спартак выигрывает со счетом три — два!
— Динамо возьмет дисциплиной. Это же — эмвэдэшная команда. У нее дисциплина. А Спартак — это полуинтеллигенты.
— Ставлю пол-литра венгерского коньяку на Спартак!
— Мальчики, мальчики, кто вчера прихватил милицейскую фуражку? Милицейской фуражки нет...
И огромная эта ватага веселых и легких людей возила подошвами по асфальту, курила и припевала. Люди были свежи, полнокровны, свободны в движениях и речах. Большие машины, фургоны и легковушки смиренно ждали, когда киногруппа рассядется в них, захлопает дворцами им поедет...
Сойки вздымались над Горно-Алтайском, и солнцу еще предстояло взойти на хребет, стрельнуть своим первым лучом и высветлить белую хатку на западном склоне, и после хлынуть, пролиться в чащу. До солнца чаща вся была сизая, сочился туман, и люди кричали, чтобы согреться и утвердиться в ненастном утре.
Когда появилась горбушка солнца над гранью хребта, туман растворился, и звуки сделались мягче. Беззвучное солнце лилось и все согревало, и людям уже не хотелось кричать.
Машины поехали, чтобы снимать кинофильм. Молодой работник кино, осветитель, поцеловал себе два пальца и поднял их, показал третьему от угла окошку па четвертом этаже гостиницы.
Подружка его теперь досыпала, а может, глядела на милого своего человека, как он ходит среди знаменитых людей, актеров и режиссеров, как курит и шутит...
— Нинка, ты что? Ведь завтрак проспали. Нин…
Лыжница, мастер спорта, Нина Ковалева спала, губы се были сложены крепко, будто обидели девочку, желтые волосы на прямой пробор и руки поверх одеяла, ладошки одна на одну.
— Нина, чего ты? Вставай! — Соседка по номеру тихо пришла и стояла над мастером спорта, но коснуться Нины рукой не могла, так торжественно и бледно было лицо у Нины... Солнце уже пролилось, заполнило чашу... Оранжевой стала портьера. Глаза у Нины были обтянуты веками, выпуклы и незрячи, такие глаза соседка Нины видала только у статуй.