Предки Зеленого были дворяне, военные люди, достигали высоких, генеральских и адмиральских чинов. О самодурстве одного из них — одесском губернаторе Зеленом — в конце прошлого века по всей России ходили анекдоты. Контр-адмирал Александр Зеленой, перейдя на сторону революции, командовал эскадрой, отличился в Ледовом походе в 1919 году, стал начальником военно-морских сил Балтийского моря, членом Реввоенсовета Республики...
«— Я однажды лекцию читал в академии, — рассказывал Илья Константинович, — о причинах ошибок при стрельбах. Разные причины: одни нужно искать в заряде, другие — в метеоусловиях. Одно дело — ближние стрельбы, другое — дальние... В общем, увлекся. Слушали меня высшие военачальники: генералы, адмиралы... После лекции меня подзывает начальник академии, что-то такое говорит. А я возбужден, в трансе... Отвечаю ему: «Лекция удалась. Я доволен...» Он улыбнулся. Два адмирала ко мне подошли, представились. Спрашивают меня: «Ваши предки служили на флоте?» Я скороговоркой им отвечаю: «Не могу знать. Предками не интересуюсь. Ничего, кроме неприятностей, они мне не принесли».
Адмиралы улыбнулись: «Как же, говорят, предков надо знать. Это — история нашего флота...»
Посидеть на институтской скамейке Илье Зеленому не пришлось. В молодости — зимовки: на Новой Земле, на Диксоне; хибинские лавины... Война. После войны поздновато было учиться...
Но всегда первым, непременным условием жизни, деятельности, движения было для него каждодневное самообразование. Университет без лекторов, стипендий и каникул. Непременное обогащение памяти запасами человеческих знаний, растущих, изменяющихся. Высшая тренированность ума!
В годы первой пятилетки Илья Зеленой предложил применить для защиты от снега не только лопату и лом, по также и формулу, высшую математику... Василий Аккуратов построил работу в цехе противолавинной защиты на основе теории, формул Зеленого. Он развил эту теорию, сделал Снежную службу научной по преимуществу. Снежная служба в Хибинах действует сегодня с четкой надежностью механизма.
У Зеленого и у Аккуратова — разные судьбы. Но Аккуратов, знакомый с Зеленым только по переписке, похож на своего хибинского предшественника. Он полюбил интеллектуальный труд и научился наслаждаться им. Зеленой и Аккуратов — интеллигенты, то есть прежде всего самостоятельно мыслящие люди.
Аккуратов дал команду снарядить вездеход, и мы поехали на плато Расвумчорр. Навстречу нам медленно вращали колесами рудовозы. Шоферы виднелись высоко, будто в окошках третьего этажа. А машинисты экскаваторов — еще выше, их совсем не видать было, только медлительно двигались стрелы, глодали земную кору клыки ковшей.
На плато Расвумчорр построен рудник Центральный, дает апатит. Сооружение это с его космическим индустриальным пейзажем, шестисотметровыми колодцами рудопусков — неохватимо не только глазом, но даже рассудком, воображением не объять его...
С ожесточением и натугой кромсали экскаваторы железное тело земли. Руде предстояло из глыб превратиться в муку. Потом раствориться в серной кислоте и снова кристаллизоваться, стать суперфосфатом. Растаять в земле и прорасти колосом.
Руда поддавалась туго, даже самым большим машинам. На морозе саднило щеки. Больно хлестала метель. Совсем безлюдно было на лысом плато Расвумчорр, только лязгала сталь о камень...
Назавтра меня пришел проводить до аэропорта местный газетчик Сережа.
— ...Я Север знаю вдоль и поперек, — говорил он мне, когда мы спешили на остановку автобуса. — Только некогда все... Вот надо собраться, засесть и вжарить... Другие пишут, пишут, а остается пшик! А вот Грибоедов — понял? — всего-то написал...
Сережа на ходу снял перчатку и показал мне на пальцах, как мало написал Грибоедов.
— Вот «Горе от ума» — и хватит! И все! Ничего не убавишь и не прибавишь. Как пригвоздил это дело — и сегодня по-современному звучит и через двести лет...
Подкатил автобус, а вскоре к подъезду аэропорта подрулил ленинградский рейсовый самолет... Мы дружески попрощались с Сережей, условились о непременной встрече в Хибинах. Я полетел и смотрел в окошко. Виднелись внизу серо-белесые в облачном сумраке скорбные складки гор. Но вот они пропали, и наступила сплошная солнечно-синяя ясность. Всего полчаса полета отделяли полярную ночь от солнца.
Прошло почти пятнадцать лет. Однажды весной я сел в поезд и поехал на Север. Поезд шел сквозь сосновые, еловые, березовые леса. Повсюду белели снега, истоптанные зайцами и лисами. Северные сосенки и елки — в сравнении с соснами и елями Средней полосы — казались подростками, хотя достигли, быть может, того же почтенного возраста, что и я. Они полысели, маковки у них скукожились. На маковках сидели вороны.
Мне хотелось, чтобы это были тетерева, я вглядывался в ворон, стараясь увидеть в них тетеревов. Однако на соснах и елках сидели вороны, переживавшие брачный период, озабоченные проблемами жилищного строительства. В апреле вороны возбуждены, влюблены, где бы ни жили они: в городах или в селах, в полях или в лесах. Полевые, лесные вороны ничем не отличаются от ворон городских. Им одинаково хорошо живется и в загрязненной среде близ промышленных предприятий, и в чистой природной среде.
Вороны мудры и скептичны. Загляните в вороний глазок... О! Сколько в нем можно прочесть! Вороний глазок — окошко в бездну веков. Но не так-то легко встретиться взглядом с вороной: ворона не станет играть с человеком в гляделки, хотя не боится его. Она не примет из рук человека подачку, как голубь или чайка. Ворона знает, если вдруг разразится мировой катаклизм, ей не грозит бескормица...
По вечерам вороны слетаются в стан и с громким граем кружат по заревому багровому небу, водят свои хороводы. Когда я гляжу на вороньи пролеты над московскими площадями, я думаю: эти вороны — потомки тех, что пировали в пору стрелецкой казни на площади у кирпичной стены... Однажды я видел, как кормилась ворона у моря. Она подымала ракушку, взлетала с ней и выпускала ее из клюва так, чтобы ракушка разбилась о камень. Тогда ворона входила в пике и лакомилась моллюском.
Ворон становится больше по мере того, как убывают тетерева, гуси, лебеди, утки, рябчики, кулики, куропатки, иволги, свиристели и снегири...
Поезд шел по бескрайним заснеженным лесным равнинам, не тихо, но и не очень быстро. Было время позевать на ворон, поразмышлять о попутных впечатлениях.
Иногда поезд переезжал через реки. На большинстве из них стоял лед, лежал снег. На одной реке сидел над лункой рыбак. Здесь и там зияли промоины. Другая река, за Полярным кругом, вообще не замерзла. Вода в ней казалась густой и слитной. Река походила на умытое дождем шоссе, в ровно прочерченных белых берегах.
Живая река была хороша, а когда возникли розово-голубые — над лесом — горы, то именно здесь и надлежало им быть: глаза устали от низменных равнин, или, лучше сказать (чтобы не обидеть равнины, откуда и сам я родом), равнинных низменностей. Я вышел из купе в коридор, встал к окну, взирал на горы почтительно, стоя. У соседнего окна созерцала горы соседка в халате с глубоким вырезом. (Эта подробность удачно вписывалась в заоконный горный пейзаж). Мое внимание рассредоточилось. Я что-то сказал соседке, и она тотчас ответила. Вагон был пустой, да и поезд тоже: еще не началось время отпусков. Речь зашла о грибах, как много грибов в Заполярье, разных грибов. И ягод. Я прикинул, в который класс ходила моя соседка по вагону, когда я приехал сюда впервые... Назидательным тоном учителя ботаники я объяснил соседке, что природой грибы назначены в пищу оленям. Когда-то здесь жили олени, питались грибами. Теперь оленей не стало — и вот...
— У нас полным-полно ленинградцев, — сказала соседка. — В нашем институте и в других тоже... Приезжают, пишут диссертации, защищаются... В Ленинграде на это уходит полжизни, а у нас...
Поезд подошел к станции Апатиты. Хотя за пятнадцать лет продолжительность стоянки здесь увеличилась втрое: была одна минута, теперь три, — разговор о грибах и о научных карьерах пришлось оборвать на полуслове. С подножки вагона я прыгнул на талый снег.