— Не верю, что ты едешь со мной, — вдруг сказал он. — Если ты останешься, я смогу ответить на вопрос, как люди начинают новую жизнь.
— Когда место одной женщины занимала другая, ты разве не говорил себе, что начинаешь новую жизнь?
— Никогда! — с жаром возразил он. — Ты не какая-нибудь другая, ты — это ты. Если бы я знал, что достоин тебя, я бы и к работе стал относиться по-другому, разбудил бы в себе честолюбие и, наверное, стал бы как все. Стал бы человеком из единого строя.
— Бойцом! — поправила я.
— Бойцом! — повторил он, теряясь. Ему было необычно видеть себя бойцом, воображать себя бойцом, решительно отстаивающим дорогие ему взгляды.
Мы вышли. Еще острее, чем в трамвае, я почувствовала, что предаюсь недозволенному. Но не ужаснулась и не остановилась, как перед светофором с красным светом. Я вспомнила только, при каких обстоятельствах испытывала это чувство укоряющего, глубочайшего стыда. Когда могла помочь и не помогала, а мне потом помогали, не укоряя тем, что я в свое время не поступила так же, и я получала урок истинной доброты и порядочности. Когда бывала черства, высокомерна и себялюбива, а мне отвечали не тем же самым, не буквальным следованием пословице «долг платежом красен», а вниманием и дружелюбием. Когда бывала невнимательна к родителям или невысоко ставила их мнение и советы, а они продолжали все для меня делать. Когда ловчила, а мне давали понять, что я буду гораздо счастливее, если перестану прибегать к разного рода недозволенным приемам. Я вычистила потом из своего характера этот хлам, и жить стало лучше и легче; фальшь не создает ничего прочного. Воцарился душевный мир и длился долго-долго. Теперь же он грозил разрушиться…
— Ты чего? — спросил Кулаков. — Воспарила куда-то, отсутствуешь. Угрызения совести?
— Какой ты проницательный! — сказала я.
— Женщинам со мной плохо. Они о чем-нибудь подумают, а я знаю, о чем. Я все это тонко улавливаю. Получается, как будто подглядываю. И промолчать не в силах, каждая мысль просится на язык. Недержание речи. Скажу, а потом спохватываюсь: зачем? Путного из этого ничего не выходило, одни недоразумения.
— Перестань, а то поколочу! — предупредила я.
Мы шли длинной и узкой улицей, застроенной одноэтажными домиками. Другим своим концом она упиралась в Тезиков базар и железную дорогу. Мы повернули на одну из поперечных улиц, и я прочла ее название: «Улица Буденного». Здесь тоже стояли утопающие в зелени одноэтажные добротные дома.
— Сюда! — пригласил он.
Мы вошли в уютный двор, общий для нескольких квартир. Какие-то старушки поздоровались с Борисом, а меня оглядели с головы до ног и проводили многозначительными взглядами. Неприятная минута: не люблю, когда меня препарируют глазами. Но если жить легко, раскованно, нынешним днем и нынешним часом, стоит ли обращать внимание на подобные мелочи? Начни они западать в душу — и кончится покой, и придет смятение, и станет вопрошать, вопрошать, вопрошать.
Квартира Бориса состояла из прихожей (она же — кухня) и большой квадратной комнаты с двумя окнами и печкой-контрамаркой, которую когда-то топили дровами и углем. Диван-кровать с зеленой шерстяной обивкой, старинные часы с боем, буфет, изготовленный еще довоенными умельцами, которые не знали древесно-стружечных плит и не забивали, в погоне за рублем, шурупы молотком. Буфет выглядел добротно и мог постоять за себя перед полированными созданиями современных мебельных фабрик. Это было громоздкое, но милое сооружение со множеством дверец и полочек, с витиеватой резьбой. Стол же и стулья были нынешние, непрочные и непрочно стоящие на полу. Японский магнитофон был единственной вещью, приобретая которую, хозяин основательно раскошелился.
— Хоромы, тишина и интим! — похвастал Борис.
— Знатная берлога.
Он включил музыку. Я не любила джаза, не понимала его. И он сразу увидел, что не угодил, и переменил кассету. Полились мелодии танго, под которые мы танцевали на далеких и прекрасных школьных вечерах.
— Как у тебя чисто! Кто убирает?
Он расцвел. Похвала была в его адрес.
— Видишь, какому жениху ты отказала. При моей доброте мне, если хочешь знать, цены нет. — Он поставил на стол бутылку портвейна № 26. — «В двадцать шестого не стрелять!» — Он повторил название кинофильма, давно шедшего на экранах. — А что? Дешево и сердито. Единица алкоголя обходится в полтора раза дешевле, чем если брать водку.
— Ты еще и экономист!
После институтских поездок на хлопок я не пила портвейна. Я даже не могла вспомнить его вкуса. На столе появились редиска, хлеб, брынза, баночка югославского паштета. Небогато жил инженер Кулаков.
— Танцую от зарплаты, — сказал он, легко проникая в строй моих мыслей. — Ну, поехали. За тебя. Недотрога ты или уже нет? Да или нет?
— А кем быть лучше?
— Тебе — недотрогой, — сказал он. Его искренность была потрясающей.
Он стал пить портвейн небольшими глотками, смакуя вино во рту. Я выпила. Это был спирт, разбавленный чем-то сладким и вязким. Мне показалось, что этот продукт не имел никакого отношения к виноградному вину. «Зачем я здесь?» Вопрос прозвучал внутри меня, повелительно требуя ответа. «А почему Дима позволяет себе не приезжать, когда может и обязан приезжать? — задала я встречный вопрос. — Почему он выбирает охоту?» Но мой встречный вопрос не давал ответа на первый, главный. Мне стало неуютно-неуютно. Я не была готова к тому, что любила позволять себе Валентина Скачкова, мне нужно было совсем не это. Вино начало действовать, а действовало оно быстрее и резче хороших марочных вин. Борис намазал на хлеб масло и паштет и увенчал бутерброд толстым куском брынзы.
— Отменная закусь, — похвалил он это нехитрое холостяцкое творение. — Я все по дому умею, только готовлю неважнецки.
— Как ты относишься к годам, которые за плечами? — спросила я.
— Я их не замечаю. Но ты ведь не о несбывшемся? Тебе интересно знать, почему я ничего не достиг. И почему это меня не мучает. Давай-ка сразу по второй, тебе ведь неуютно. Ну-ка, сними напряжение!
Бутылка опустела, но тут же появилась вторая. Я слышала только Бориса и магнитофон. Улица и соседи не вторгались в это гнездо. Никакие шумы и звуки не проникали сквозь сырцовые стены метровой толщины. И так же не проникали сюда жара и холод. Вот почему не все уезжают из таких квартир с радостью.
— Я ничего не достиг, но я и не стремился к чему-то большому. Лишь бы не было войны, как говорят в таких случаях, а со всем остальным как-нибудь справимся. Я плыву по течению, меня это устраивает. Нехлопотно, ненакладно. Люди принимают меня таким, какой я есть, или вообще никак не воспринимают, что, в общем, меня тоже мало трогает. Я не тщеславен. Главное, чтобы ты за меня не переживала. Ты не переживаешь? О’кэй!
На меня внимательно смотрели синие глаза-бусинки. Улыбка, за которой нет ничего. Веселье и непринужденность, за которыми тоже нет ничего. Почему у него ничего нет за душой? Потому, что он ни к чему никогда не стремился? Как можно?
— Бываешь ли ты счастлив? — спросила я.
— Нет, — честно сказал он и погасил улыбку.
— А несчастлив?
— Тоже нет.
— Не понимаю.
— Никто не понимал меня и не понимает.
— От тебя должны уходить без сцен. Тебя не называли манекеном?
— Как в воду смотришь! — подтвердил он. — Меня не принимают всерьез, потому что я сам не принимаю себя всерьез.
Опять всплыло: «Зачем я здесь?» Глупейшее, нелепейшее положение. Кружится голова. Он выпил еще, а я только прикоснулась губами к толстому стеклу стакана. Вдруг расхотелось расспрашивать. Говорить было совершенно не о чем, и это было самое страшное. «Бобби Стоптанный Башмак». Нелепейшее из прозвищ, слышанных мной когда-либо. А сам Борис — нелепейший из людей, которые мне встречались. Годы учебы, воспитания и труда родили пустоту, которую ничем уже не заполнишь.
А магнитофон обволакивал мелодиями прекрасных танго. Как эти танго нравились в юности, как много значили, как хорошо мечталось и танцевалось, когда они звучали!