Я ждала приезда мужа, и жизнь снова стала прекрасной и удивительной. Оказывается, нетерпение — великий стимул. Я помнила, как в детстве ждала каникул, обещанного отцом подарка. Но что детство, когда у нас давно уже свои дети! Мое настроение передалось сыновьям. Они устроили выдающийся трам-тарарам под лозунгом: «Папа, папа едет! А что он нам везет?» Маленькие меркантилисты.
Но мой аналитический ум не мог не влить в искрящуюся радость ожидания зловредную ложку дегтя. Почему он счел возможным выбраться к нам только на четвертое воскресенье? Ну, его неприезд в первое воскресенье понятен: не успел соскучиться. Хотя мог бы и лично поинтересоваться, как мы тут устроились, чего нам не хватает. Второе воскресенье он потратил на разгрузку насоса и двигателя. В первый раз, мол, вижу такие. Ну и что? Увидел бы и в понедельник, никто не унесет, не спрячет это железо, оно тяжелое. Вздорное оправдание, детское. Да повзрослел ли он? И повзрослеет ли когда-нибудь? Третье воскресенье у меня отняли иностранцы. Дима сопровождал их, и об этом даже было сообщение в газете. Гости заявили, что в их странах нет ничего подобного. Охотно верю! А вот Дима опять не догадался отказаться от обязанностей гида, не подумал о семье. Не выработалось у него такой привычки.
Удивляюсь: вырос в вечных нехватках, недоедал, ходил в старом, в перелицованном, а остался бессребреником, к деньгам и престижным вещам равнодушен, если, конечно, исключить самое необходимое. Потребности сверхспартанские, высокий оклад управляющего не расширил их, не взвинтил. А не относится ли он ко мне как к вещи? Не перенесено ли на меня его ставшее привычкой равнодушие к вещам?
Он приехал не в субботу днем, а в ночь на субботу. Дети спали, я вышла к нему в рубашке. Он обнял меня и чуть не переломил пополам.
— Ты не на ковре, а меня не надо насильно класть на лопатки, — предупредила я.
Он очень соскучился. Как и я. И он остро чувствовал свою вину. Я видела в этом доброе предзнаменование. Пусть осознает, каково семье без него. Ставить вопрос, каково ему без семьи, я даже не пыталась. В интересах любимого дела он решительно закроет глаза на то, что ему без семьи плохо. Переживет, как говорят в таких случаях.
Утром дети дорвались до отца. Они повалили его на диван, ползали по нему, тузили, а он вдруг одной рукой легонько так смахивал их на пол, на мягкий ковер, и, пока они вновь вскарабкивались на него, торжественно провозглашал:
— Я самый сильный! Я семерых одной рукой побежу даю!
Дети отвечали протестующими криками и новым дружным наскоком. Веселая возня длилась, наверное, час. Потом они взяли санки и пошли кататься. Играли в снежки, а я готовила борщ и жаркое. Они явились мокрые, вывалянные в снегу с головы до пят. В детских глазах светился восторг.
— Мама, я залепил папке снежком в ухо! — доложил Петик.
Кто из них был сейчас самым маленьким?
Они набросились на еду и дружно опустошили свои тарелки. Попросили добавки, получили ее и расправились с нею так же споро, как и с основной порцией. Идиллия! Почему же счастье так быстротечно, спросила я себя. И почему мы не дорожим им, когда оно есть. Почему мы так толстокожи, когда оно с нами, и начинаем ценить его лишь тогда, когда оно уходит, ускользает, отдаляется? Диме плохо без меня, а мне плохо без него. Что ж, так и будет продолжаться?
Вечер мы провели у телевизора. Вся семья уместилась на диване. Правая рука Димы лежала на моем плече, левой он обнимал Петика и Кирилла. Я чувствовала, что он с нами и душой, и телом — с нами, а не со своей никогда не кончающейся работой. Но так было вечером и ночью, а утром он сказал, не глядя на меня:
— Оля, я отчаливаю сегодня в пять.
— Почему сегодня? — удивилась я.
— Надо, маленькая, надо.
— Почему — надо? Объясни. Я понятливая, и если тебе действительно надо, я пойму и соглашусь.
Он пробормотал что-то про утреннюю планерку в котловане насосной. Что вообще надо быть наготове, подстраховать.
— Чепуха! — отрезала я. — Случись беда, тебя отыщут за минуту. Выедешь завтра в шесть и в восемь уже будешь восседать в своем командирском кресле. И помолчи, пожалуйста, раз не заготовил серьезных аргументов. Есть у меня муж или нет у меня мужа?
Он разрешил себя уговорить, и мне было ново и немного странно добиться уступчивости там, где прежде я сталкивалась с железной непреклонностью. Я, однако, не позволила себе никакого ликования, никакого проявления чувств. Взяла и потушила торжество, готовое выплеснуться наружу. Вернее, оставила его для внутреннего потребления. Никто из нас не любит нажима. В зрелом возрасте мы отметаем нажим, он не согласуется с нашей высокой сознательностью, с уважением к себе, наконец.
Я предложила поехать на выставку Рерихов.
— Хватит домоседничать, — согласился он. — Будем приобщаться к высотам мировой культуры.
Выставка в музее изобразительных искусств привлекла массу людей. Мы постояли в очереди, а когда вошли в залы, где экспонировались индийские полотна Рерихов, попали в плотное окружение любителей живописи и просто любопытных, составляющих среди посетителей абсолютное большинство.
Вначале были выставлены полотна Николая Константиновича. Я много читала об этом выдающемся художнике, ученом, общественном деятеле. У нас была книга репродукций его картин и книга о Востоке — Индии, Кашмире, Тибете, Монголии, по территории которых прошли его экспедиции. Я помнила все картины раннего, русского Рериха, виденные мною в музеях страны. В этом смысле я была зрителем подготовленным. Но от предыдущих встреч с этим живописцем в памяти осталось гораздо меньше, чем было нужно для встречи нынешней, для того, чтобы понять и запомнить увиденное, Соприкосновение с иной, неевропейской культурой, невообразимо богатой, насыщенной неведомыми мне красками, мифами, традициями и идеями, повергло меня наземь. Я оказалась профаном, невежей. Беспомощность моя была полной. Я совершенно не знала Востока немусульманского, индуизма, буддизма, их догматов, символов, легенд. И очень многое из того, что Николай Константинович вложил в свои картины, не дошло до меня. В таком же беспомощном положении был и Дима. Помочь могли хотя бы краткие аннотации, но они отсутствовали.
Я смотрела на бесконечные горные цепи Гималаев, на мрачные синие ущелья и белые пики вершин, на красное, или багровое, или фиолетовое небо, таящее угрозу, на людей, для которых эти суровые горы были родной землей и которые поклонялись совсем другим духовным ценностям, нежели мы. Рерих изображал не общечеловеческое, а отдельные, неведомые нам, европейцам, его составляющие. Колорит места и колорит времени, равно как и яркая, самобытная фантазия, запечатленные на полотнах мощной кистью, и делали их необыкновенными. Я напрягала воображение, но символы Рериха не оживали. Доступность и простота не были их качеством. Легендарный Ганг струил свои зеленые воды, в них отражались горы, самые высокие на планете, а за всем этим стоял Восток, неисчерпаемый, необъятный, непостижимый, погруженный в самосозерцание. Но я вспомнила другой Восток, другую Индию, кадры кинохроники — людей изможденных, неграмотных, и, значит, имеющих мало общего с пророческими рериховскими полотнами. Рерих запечатлел то, о чем мечтал.
Восток те продолжал изнывать под тяжестью произвола и вопиющей, непередаваемой бедности.
— Каковы впечатления? — спросила я Диму.
— Туп, как необученный рядовой, — признался он.
— Многие ли из этих картин ты пожелал бы приобрести, ну, скажем, для того, чтобы повесить в гостиной?
— Вот этот пейзаж с храмом. И вот этот — с всадником, стреляющим из лука. Пожалуй, все.
Почему даже в самых именитых хранилищах так немного картин, которые созвучны именно твоей душе? А хороших книг разве больше?
Сын Николая Константиновича Святослав был нам более понятен. Он отошел от символики отца и работал в реалистической манере. Его занимали проблемы войны и мира, согласия и сотрудничества между народами, и сам он больше принадлежал современности с ее суровым противоборством систем, нежели символике отца, ясной только посвященным. Он тоже был ярок и самобытен, но вершин повыше гималайских пиков, которые покорил отец, не достиг. Я это поняла.