Вопрос «Как прикажете быть?» оставался без ответа. Беспокойство нарастало. То, как его заставляли сейчас поступать, шло вразрез с действительными нуждами и потребностями возглавляемого им коллектива, и, более того, дискредитировало его как управляющего, распоряжения которого не усиливали, а ослабляли действие рабочей эстафеты. Едва примененное и хорошо зарекомендовавшее себя новшество теперь подвергалось атаке со стороны тех, кто в свое время ничего не сделал для его внедрения, но имел неплохие виды на плоды, которые оно могло принести. Пахать и сеять на вводимых землях, в конце концов, будут не завтра, не в декабрьские дни подписания приемных актов, а в апреле. Дренаж же понадобится еще позже, когда начнутся поливы. Но готов он должен был раньше. Трактору с сеялкой нечего делать на поле, прорезанном глубокими траншеями. Значит, март приемлем для всех. Согласись Киргизбаев на март, и спала бы острота напряжения, и не пришлось бы свистать всех наверх. Правда, с приемкой земель вышла бы заминка. План и премия — к черту. «Так возникают приписки, — подумал он. — Сдаем неготовое, недоделанное. Хотим выглядеть солидно, бьем себя кулаком в грудь, а покрыв акт подписями, никогда уже не возвращаемся к недоделанному. Опасный путь: кому охота подставлять голову? Иркин Киргизбаевич не приказывает вводить неготовое: упаси бог! Он подталкивает к этому иносказательно, намеками. Но люди уже однажды обожглись и прекрасно помнят, как это сказалось на них и как — на тех, кто способствовал и подталкивал, а потом тихо сместился в сторону, а потом, когда вдруг становилось шумно и жарковато и провозглашался месячник наведения порядка, строго вопрошал: «Как вы могли? Как докатились до такой жизни? Мы вам верили! Вы не себя, вы меня подвели!» Демагогов в руководящих креслах он повидал немало.
Дмитрий Павлович помнил все это. И ответ на вопрос «Как прикажете поступить?» созревал. Ростки его медленно приподнимали давящую, не пускающую тяжесть асфальта. Это делала их неизбывная, не знающая преград ростовая сила.
Дмитрий Павлович поехал на насосную и был обескуражен явным замедлением темпов работ. Поубавилось людей, техники. Но самым неприятным следствием оголения котлована было упавшее настроение людей. Воодушевление, зажженное с таким трудом, сменилось спокойным созерцанием. Отсюда был всего шаг до апатии, возвращения к тому всегда возмущавшему его положению, когда в поведении человека начинает преобладать пассивность, верх берет стремление поставить свою хату в краю и не высовывать из нее носа. На его вопросы люди отвечали односложно, без привычной откровенности, Прямо его не винили, но он чувствовал их неодобрение, их укор. Объяснять, что он не виноват, что приказ начальника — закон для подчиненного — не имело смысла, это они понимали. Не понимали другого: почему должна тормозиться рабочая эстафета, взятая ими на вооружение с ведома и с заверениями в полной поддержке тех руководителей, которые сейчас препятствовали ее осуществлению. Не понимал этого и Дмитрий Павлович. Только-только удалось навести порядок. И вот досадная необходимость защищать порядок от волюнтаризма и самотека, вершина которого — аврал.
Из диспетчерской Голубев позвонил Киргизбаеву и попросил принять его. По дороге пытался выстроить канву разговора. Ни повышенные тона, ни настойчивое доказательство своей правоты, он знал, не принесут пользы. Он мог надеяться на что-то реальное лишь в том случае, если явится в роли просителя, которая всегда была ему крайне мучительна. «Поступлюсь самолюбием, черт с ним, — подумал он. — Зимой можно привлечь механизаторов из совхозов. Вот люди, вот техника, вот выход».
Иркин Киргизбаевич заспешил навстречу. Поздоровались на середине кабинета, сели в кресла друг против друга — чем не друзья-приятели? Первые слова о здоровье и самочувствии были традиционными. Оба улыбались и щедро расточали комплименты. И Дмитрий Павлович вдруг подумал: «А почему я должен злиться, не верить ему, подозревать в корыстных побуждениях? Только потому, что однажды поймал его на недозволенном?»
— Тяжело мне, Иркин Киргизбаевич, — начал он, приступая к изложению дела, с которым пришел. — Я к вам прямо из котлована. Не те там сейчас люди. Огонек мы с вами погасили. Вроде бы и материалы поступают ритмично, простоев нет и не предвидится, и в столовой готовят вкусно, а прежнего энтузиазма нет. Люди увидели: впереди неразбериха.
— И я эту неразбериху создал, я благословил ее на мирное сосуществование с вашим добрым начинанием, я ей покровительствую… — дополнил недосказанное Иркин Киргизбаевич.
— Я бы назвал ваш ответ самокритичным, если бы он был в утвердительном, а не в ироничном плане, — сказал Дмитрий Павлович. Гасить искру ему не хотелось. — Разрешите обратить ваше внимание на то, что вы не логичны. Своими руками свое детище никто не душит в перспектив на светлое будущее не лишает.
— Так, так, — поохал, покрякал Киргизбаев. — Когда в одном сосуде вода выше, в другом ниже, и сосуды сообщаются, что происходит? Выравнивание уровня. Вы ушли вперед, другие отстали, силенок наддать, увеличить скорость у них нет, а сосуды-то сообщаются посредством общего плана, общего для всех задания. Речь идет не о том, чтобы вам остановиться или замедлить шаг, а о маневре силами и средствами в интересах плана. В Ташкенте и в обкоме мне говорят: вот тебе план, ты за его исполнение ответишь персонально, иди и дай план, введи земли. Сложно, неувязки возникли? Не ерепенься, не прожектерствуй. Найди, как обеспечить план, ты не маленький. Так мне говорят. Напутствуют, одним словом. Охать и возражать не станешь, никому мои охи не нужны. И твои — тоже. Ну, и как прикажешь, быть?
— Этот вопрос и я себе задаю. Как бы нам прочно поставить на ноги «Дренажстрой»?
— Это будем решать в следующем году. В их тресте нужно многое менять, улучшать. Искать сведущих людей, как ты. Они и выправят дело. А сейчас надлежит спасать план нынешнего года.
— Давайте призовем механизаторов из совхозов. Мы помогли в уборочную хлопкоробам? Помогли. Пусть и они теперь поделятся людьми.
Иркин Киргизбаевич внимательно оглядел Дмитрия Павловича и с его предложением согласился:
— Верная идея, — сказал он. — Не ты первый, правда, решил поскрести по сусекам. Поскребли, подмели, и нашли кое-что. Твоя идея уже работает. У тебя помощи больше не прошу. Ты и так помог, не встал в позу. Скажи, приятно подставлять плечо под тяжелую часть ноши?
— Прежде было приятно. В этот раз — нет. Моя ноша и есть сейчас самая тяжелая.
— Тебя на прием не возьмешь, ты борец, борец! — засмеялся Иркин Киргизбаевич. Он все еще ожидал резкостей, отпора, и это накладывало отпечаток на его поведение. «Откуда он знает, что я увлекался борьбой?» — подумал Дмитрий Павлович. — Людей твоих вернем первыми, — продолжал Иркин Киргизбаевич. — И вернем быстрее, чем ты ожидаешь. Но смотровые колодцы и гидротехнические сооружения целиком за тобой, тут твоих хватких ребят хлопкоробами не заменишь. По качеству работ эта замена так ударит, что не обрадуешься. Годами будешь во все инстанции объяснения рассылать. Потерпи еще месяц. Себя не вини, вини меня.
— Я так и поступаю, но мне от этого не легче, — оказал Дмитрий Павлович.
— Объясни людям, что к чему. Чтобы не унывали. И чтобы порядок, который создали у себя, блюли и совершенствовали на радость тебе, мне и самим себе.
— Интересно у нас разговор повернулся. Думал, вы упор сделаете на предпусковое кручение. Мол, поднажмешь и наверстаешь. А вы даже вину на себя берете, совесть мою успокаиваете. Но только не во изменение первоначального приказа.
— Язва ты, — простецки так бросил Иркин Киргизбаевич. — Это, может быть, и не вина, тут как посмотреть. Мы выкручиваемся, как умеем. Дадим план — никто не погладит против шерсти. Вот четыре года назад, когда о выполнении девятой пятилетки отчитывались и обстоятельства тоже сложились не сладкие, мы приписали к введенным землям целый массив, на котором только разворачивались мелиоративные работы. На меня надавили, я подчинился. Прокол тот помню. Бывалые люди говорят, что ошибки хороши только одним: позволяют извлекать уроки. Урок получил. С тех пор на приписки и сам не иду, и никого из подчиненных не толкаю. Пережил в связи с этим много. Знаю, из-за этого отношения у нас не сложились. Корю себя. Когда был пацаном, говорил, признавая вину: «Хочешь, ударь!» Но ушло то золотое время, когда все решалось просто, движением кулака от подбородка к подбородку, добро и ненависть открыто лежали на самой поверхности — бери, что тебе по нраву.