— Папа! Здесь стреляют! — крикнул Петик. И встал как вкопанный.
— Помещение, где стреляют, называется тир, — сказал Дмитрий. — Пора знать, блин горелый!
Хлопали пневматические ружья, пульки хлестко ударяли в крашеную жесть. Дмитрий не отказал себе в удовольствии сделать несколько выстрелов по фашистским военным кораблям. И каждый из них разломился надвое от мощного взрыва и пошел ко дну, пуская пузыри. Петик затаил дыхание. Потом вцепился в ружье.
— Дай-дай-дай!
Отец зарядил ему ружье, и он тут же выстрелил.
— А целиться кто будет? Ну, блин горелый! — сказал Дмитрий. Переломил ружье пополам, вогнал в ствол пульку, вернул ствол на место и тщательно прицелился. — Нажмешь на курок, когда я скажу, — объявил он сыну.
Мальчик послушно нажал на курок, и они потопили торпедой вражескую подводную лодку.
— Это я им залепил! — крикнул Петик.
Со всех сторон их сдавливали, стискивали люди, ждавшие, когда освободятся ружья. Курортникам в Мисхоре не хватало комнат и коек, парковых аллей, скамеек, столиков в кафе, автоматов с газированной водой. И еще много чего не хватало в этом престижном месте всесоюзного паломничества. Толчея была почти ярмарочная. И нам надлежало не потерять друг друга в многоликом, радостном человеческом потоке.
Петик с сожалением отдал ружье. И мы отправились на поиск знаменитого фонтана. Сумерки густели на глазах. Краски меркли, под деревьями уже давно пряталась ночь, и только небо над парком и горами еще было синее, беззвездное. Фонтан, словно экзотический аттракцион большой ярмарки, окружала густая толпа. Дима посадил Петика на свои широкие плечи. И в это время фонтан проснулся. Он всхлипнул, как одушевленное существо, и выбросил небольшую пенистую струю. Затем выстрелил более мощной струей, высокой, прямой, поднявшейся над кипарисами. Петик ахнул, — упавшая вода с шумом разбилась о стоячую плотную зеленую воду бассейна. Включилась подсветка: где-то в основании струи, под водой, вспыхнул ровный малиновый свет, и вода заискрилась, запереливалась, воссияла дивным цветком… Подсветка менялась ежесекундно: желтый, оранжевый, красный, лиловый цвета одушевляли воду.
Диме фонтан казался костром, зажженным на осенней лесной поляне. Высокая, тающая в ночи главная струя была похожа на столб дыма. Как все-таки беспределен человек в своем извечном стремлении к самовыражению, к совершенству. Возьмет и придумает, и удивит, и сам замрет, счастливый, а потом уйдет и не оглянется, весь уже в завтрашнем дне. Петик тихо мурлыкал от восторга. Все вокруг него было сказкой… Дивные цветы чередовались, никогда не повторялись. Только ради этого чуда стоило приехать сюда.
— Одобряешь? — спросила я мужа.
— И приветствую! — сказал он.
— Тогда пошли. Это все равно не запомнишь. Это как лес, как река, как горы, на которые сколько ни смотри, не запомнишь, они разные каждую минуту и в каждом следующем месте.
— Куда? — взревел Петик. — Никуда! Никогда!
Мы постояли еще, потом отошли и пристроились в хвост очереди, жаждущей мороженого. На нас не обращали внимания, и нам тоже было достаточно друг друга. Индивидуумы, личности терялись в человеческом море. Очередь, колыхаясь, втягивалась в кафе и растекалась по его просторному залу. Дима заказал мороженое разных сортов и пепси-колу. Я внимательно посмотрела ему в глаза, улыбнулась и начала разговор, для меня очень важный — о возвращении семьи в Ташкент. Он замешкался, смутился, забыл про мороженое. Петик этим воспользовался:
— Папа, можно, я поем из твоего блюдца?
— Обещанное надо выполнять, я ведь все-таки исследователь с опытом, и хочу, чтобы мои способности приносили пользу.
Я начала сухо и официально, но быстро вошла в роль высокой договаривающейся стороны, настаивающей на выполнении достигнутых ранее договоренностей. Я сказала, что это, в сущности, вопрос для нас решенный, и надо, чтобы руководство свыклось с мыслью решить его так, как решили его мы. А чтобы оно меньше капризничало, его надо подготовить. Частые напоминания — это уже внушение, почти гипноз. Собственно, я повторила все, что уже говорила прежде, выбирая моменты, когда он, уставший, обозленный срывами и несправедливыми упреками, становился более восприимчив к моим доводам.
— Ты скажи мне, кто против? — вдруг заявил он. — Я, например, за. Только как прикажешь мне поступить?
— Настоять на своем.
— Ну, а чем я займусь в Ташкенте?
— Возьми управление, трест, что дадут, и крутись.
— Но я гидротехник.
— После стольких лет практики ты в состоянии четко поставить дело на какой угодной стройке. Ты организатор строительного производства, а потом уже гидротехник.
— Спасибо. Но чего конкретно тебе не хватает в Чиройлиере?
Щеки у меня запылали, ладони задрожали. Начиналась сказка про белого бычка. Но я сдержалась. Я взяла с него честное слово, что мы станем жить в Ташкенте через два года после свадьбы. Но только он его не сдержал. И дело было не в том, что он не мог идти против воли начальства. Мог, и умел, и шел, и шишки себе набивал, но лишь тогда, когда речь шла не о нем лично. Интересы его семьи никого не касались, кроме него самого. Такой была его психология, таким его вырастили семья, школа и общество, и тут я ничего не могла поделать, не могла его переубедить. Он соглашался со всеми моими доводами, но мнение его, верное, линия поведения оставалась прежней.
— Не паясничай, — сказала я. — Денег мне более чем хватает, столько мне и не надо. И речь я веду не о дальнейшем увеличении нашего благосостояния. Я и так купаюсь в достатке. Я хочу больше давать — за ту же или за меньшую зарплату.
— Ты прекрасно знаешь, что меня не отпустят.
— Но меня-то никто не держит в распрекрасном Чиройлиере. — В первый раз я прибегла к прямой угрозе. У меня была альтернатива, и Дима должен знать, что я ею воспользуюсь.
— Ты так ставишь вопрос? — удивился он.
— Так, милый. Другие доводы давно исчерпаны.
— А как же семья, дети?
— Дети уедут со мной. Ташкентские и чиройлиерские школы дают одинаковые аттестаты, но разные знания.
— Одному мне будет плохо.
— Сомневаюсь. Тебе не надо будет торопиться домой и отрываться от дел, всегда неотложных. Когда ты являешься домой рано, на твоем лице откровенное сожаление, что ты с нами, а не за своим рабочим столом, не на своих объектах, не на своих планерках.
— Да? — снова удивился он.
Он был растерян, и мне стало жалко его, но я не разрешила себе поддаться этому чувству. Войдешь в его положение, размягчишься — и все насмарку. «Твердость и только твердость, — внушала я себе. — Интересы страны включают в себя и мои интересы».
— Представь себе. Ты этого не замечаешь, это уже в твоей плоти и крови. Ты не принимаешь участия в воспитании детей. Ты — самоустранившийся папа и видишь их только тогда, когда они спят. Ну, полчаса перед сном. Ты купаешься, ужинаешь, а они вьются вокруг тебя, хватают за брюки: «Папа! Папочка!» Они лезут к тебе на руки, на колени, а ты мысленно еще на своих объектах, ты весь еще в своих проблемах, которым нет конца и края, ты не знаешь, о чем с ними говорить, ведь не пересказывать им сводку ежедневной отчетности треста. Ты не знаешь, что они умеют, чему научились. Бухаешь каждому: «Ну, что, блин горелый?» И все. Когда же им побыть с тобой, как не в этот вечерний час? Но ты тянешься к газетам, включаешь телевизор — тебя интересует, что нового в мире. И я гоню их спать, я строга в соблюдении режима. У тебя есть работа — это я знаю. У тебя любимая работа, и ты продолжаешь жить ею, даже когда ужинаешь, даже когда сыновья сидят на твоих коленях. Даже когда ты обнимаешь меня, ты не со мной, большая часть тебя где-то пропадает. Вот так, мой дорогой.
Он был ошарашен. А что он мог возразить? Начни он сопоставлять, он тотчас увидит, что все сказанное мной — правда. Тут и сопоставлять не надо. Он должен знать, что без его внимания и заботы семье плохо.
— А я считал, что у нас все хорошо, — наконец произнес он.