Лукас Римша встал со стула (о, у них уже есть стулья, стол, шкаф, куда сложить материал! Мастерская что надо; даже окно прорубили побольше, а на стене повесили большущий плакат с улыбающейся девочкой и голубем мира. На рисунке много солнца, простору, чистого воздуха. Мастерская сразу раза в два шире стала). Так что Лукас Римша встал, зашарил у пояса неловкими пальцами, развязывая тесемки передника, — пора двигаться на хутор Григаса обедать.
— Эй, эй! Куда ты, дружище?! — Винце забежал перед Римшей, отталкивает его плечом от двери. — Сейчас Надя придет. Вместе отобедаем. Поможешь мне после обеда перебраться.
— Да вот… Бируте обещала картофельную бабку испечь. Звала. Люблю, знаешь, бабку…
— Набабишься другой раз. Пускай сегодня будет мой обед. Не знаешь, как здорово Надя стряпает.
— Да вот…
— Тсс, болтушка, не перечь. Музыканты, польку!
Лукас сдается. Может, и пробовал бы еще упираться, но Надя уже тут как тут. Переминается на пороге с корзинкой в руке. Курносая, раскосая. Подбородок с ямочкой, круглые щеки розовые, пухлая верхняя губа с жидким золотистым пушком. Девчонка! Не скажешь, что ей тридцать лет. Будто горя никакого не знала — такой чистый, радостный взгляд, такое по-детски наивное выражение лица, оделяющего каждого доброй беззаботной улыбкой. Но все в Лепгиряй знают, что кого-кого, а Надю жизнь не баловала. Война отняла отца, обоих старших братьев, мать умерла с голоду. Из всей семьи остались только она с дедушкой, но призрак голода возник и перед ними. Был мир, свобода, только не было хлеба. Люди хлынули из опустошенных войной родных мест с мешочками за спиной в счастливые районы, которые пощадил огонь сражений. Вместе со всеми и Надя с дедушкой. Так судьба занесла ее в Литву. Где-то под Вешвиле старик свалился на обочине с мешком набранного у добрых людей хлеба. Надя осталась одна. Последний отпрыск семьи Луновых. И вот уже тринадцатый год, как она в Лепгиряй. Давно уже не чувствует себя гостьей, да и люди ее такой не считают. Всем по душе покладистый нрав девушки, трудолюбие, звонкие русские песни, которыми Надя кроме Винце еще кому-то поранила сердце…
— Сегодня борщ с окороком, — говорит Надя, косясь на Римшу, которого обычно уже не находила. — Дауйотене сердится, что я начала отдельно готовить.
— Скоро пошлем Дауйотене сено косить, девонька. Скоро, скоро. — Винце значительно щелкнул пальцами по пухлому конверту, подмигнул Римше, потянулся к корзинке. — Борщ, окорок. Идите сюда, голубчики. Шевелитесь, ну скорее пошевеливайтесь! У Винце Страздаса сегодня прием в честь работников правосудия. Лукас Римша, премьер-министр, просим к столу.
«Стол» под навесом на старом бревне. Надя краснеет, кусает губу. Нехорошо-то как, надо было предупредить. Нет ни второй ложки, ни вилки, да и порция только на одного… Но Винце тут же находит выход. Пускай сперва кушает премьер-министр. Да вот, отказывается Римша, он-то может и домой пойти. Бабка и вообще… как тут по одному… Встает, но Винце усаживает его обратно на бревно. Нет уж, голубчик, не уйдешь, не попробовав Надиного борща. Надя дает хорошую идею: пока один ест окорок, другой может хлебать щи, и таким образом равновесие будет сохранено. Соломонова голова!
Дождик барабанит по нависшему козырьку навеса. Веет теплой, пахнущей полями сыростью. Прерывистые струйки воды беспрестанно катятся с крыши, отгораживая прозрачными прутьями от остального мира троих людей.
— Завтра у нас уже будет свой дом, Наденька. Вот в это же время сядем за стол, покушаем, поговорим. Ясное дело, не одни. Надо же новоселье отпраздновать…
Надя потирает нос, разглядывая решение суда. Наконец-то! Сердечко стучит под выцветшим ситцем. Полное любви и нетерпения. Не той пустоцветной, розовой любви, которая каждого навещает в годы ранней юности и исчезает как волшебный сон, а зрелой, плодотворной любви, истосковавшейся по семейному гнезду, по радостям материнства…
— Нет, пока Толейкис не вернется, новоселье не будем справлять, — передумал Винце и, отложив торжественную часть на неограниченное время, переходит к бытовым вещам. Надя одобрительно кивает, кое в чем сомневается, не соглашается, но их мнения, кажется, расходятся только для того, чтоб еще больше сблизиться.
Римша подавился борщом. Чужое счастье колом в горле стоит. Перед глазами — Морта. Каждый день без спросу она врывается к нему, хоть он, стиснув зубы, и гонит ее прочь. Непрочная стена обиды, которой он несколько недель назад отгородился от нее, дрожит под ударами, шатается на непрочном основании ненависти. Обрушится… Он это чувствует. Из последних сил он заделывает пробитые бреши, увы, их все больше и больше… Да вот… Мог ведь жить… Пускай последней затычкой, бобылем, но под той же кровлей. Ей, правда, он не нужен, да вот детям… Правда, неизвестно, который его, в котором чужая кровь, но ведь кровь же. Не собачья, человечья кровь.
После обеда — переезд. Какой там переезд: оба мужика взвалили на плечи по узлу — и на месте. Изба Страздасов стоит на дороге Паюосте — Уоленай, самая крайняя со стороны мельницы. Винце первый выстроил дом в колхозном поселке, только пожить в нем не пришлось.
Страздене молча смотрит, как мужчины передвигают мебель. Недели две назад она вроде начала было полнеть, а теперь исхудала, словно кишка, бледная, под глазами круги.
— Рамонас обделал и бросил, — хихикает Винце на ухо Лукасу.
Наконец раздел закончен. Два стула одному, два — другой. Одному буфет, другой. — платяной шкаф. Тебе остается топчан, себе беру шкафчик. А так как у меня будет шкафчик, можешь забирать стол. Удивительно гладко получилось. Зная норов Миле, просто верить этому, не хочется.
Настроение Винце растет как на дрожжах.
— Построил дом, будто знал, — витийствует он, словно испытывая терпение бывшей жены. — Четыре комнаты, в одном конце кладовка, в другом — кухня. Шесть штук, Разотлично делится на два…
Миле надсадно смеется.
— Из кладовки мы с Надей сделаем кухню, — добавляет Винце. — Эту дверь заколотим, чтоб скрип кровати не был слышен…
Миле уже не смеется, а просто фыркает. Сипло, как простуженная лошадь, но фыркает. Видно, что она припрятала хороший козырь или, переоценив свои силы, надеется выиграть без козырей.
Мужики помыли у колодца руки (мыло и полотенце дала Страздене. Уму непостижимо!). Винце сейчас запрет дверь своей половины — до свидания, до завтра. Не успел. Миле подошла к Винце, взяла за пуговицу. Лицо — серьезнее не бывает.
— Зайди-ка я дом, Винцулис. Хочу тебе одну вещь сказать.
— Что? Все уже давно сказано, Миле.
— Зайди, раз прошу, дорогуша. Слушайся. Шапка с головы не упадет.
— Подожди, Лукас. Я сейчас.
Зашли. А через минуту дверь — трах-тарарах! Вылетел Винце, будто его из пушки выстрелили. Красный, как стручок перца. А вслед за ним — Страздене:
— Вон, проклятый каторжник, вор, распутник! Ишь, он девку жить приведет, блудник! С одной к алтарю ходил, с другой в кровать ляжет. Я, законная жена, заместо бревна лежать буду, а он с этой русской шлюхой ублюдков делать будет! Нет, найдется на свете справедливость! Поищу. А коли не найду, своим судом рассужу!
Мужики улепетывают со двора, подоткнув полы, подхлестываемые несмолкающим потоком брани, в который вливается и помойное ведро, запущенное им вслед со всем содержимым.
— Видишь, черт какой? — выдавил Винце, когда они очутились за линией огня.
— Да вот. Баба-то уж…
Винце вдруг расхохотался.
— Мириться хочет! Облапила, целоваться полезла. Я ее оттолкнул. Тогда она — на колени, руками за ляжки, уткнулась носом в ширинку. Считай, умягчает сердце с другого боку. Прости, говорит, что так получилось. Дура была… Нет уж, говорю. Надо было так разговаривать, когда я из лагеря воротился, не пришлось бы сейчас на коленках ползать. Не выдержали бабьи нервы… — Винце притих, заколебавшись, стоит ли договаривать, и наконец закончил: — По правде говоря, морду мне набила… Только будь добр, Наде ничего не говори. Знаешь, испугается, еще перебираться не захочет… А черт не такой страшный, как его малюют. Куда она там будет мстить, язык распускает, вот и все. Хотя… будет, всякое еще будет… Ну, мы уж с Надей выдержим, Лукас! — повеселев, неожиданно спросил: — А что бы ты, Лукас, коли бы твоя баба — бац! — на колени и… понимаешь?