Лапинас знает, чего не хватает.
— Выпей, Викторас, выпей. Выпей, Страздене. Все давайте выпьем. А ну к бесу этого Кашетаса с его гармонью.
Выпили. Жуют закуску. Неловкая тишина. Будто издеваясь, доносятся с хутора Григаса нахально веселые звуки музыки. Каждый притворяется, что чем-то занят. Морте показалось, что пирог кончается — побежала за новым, Лукас роется в карманах в поисках сигарет. Страздене глядит в окно на белеющий в сумерках горб дороги — не Кашетас ли идет… Лапинас наполняет рюмки. Один Прунце не лицемерит, он жадно глядит на свою стопку. Снова полна! Щедрый сегодня госфотин Лафина. Но и Прунце не слаб насчет питья. Как-то мужики, сговорившись, влили в него два литра. Подействовало, слов нет. Носился по деревне, завывая как в судный день. А с ног все равно не свалили.
— Чего нос повесил, Прунце? Никак, Толейкиса ждешь? — ухмыльнулся Лапинас.
— Упить, утарить! Нож, тупина по голове! — захрипел дурак. Лавка жалобно трещит под тяжестью его тела.
— Видишь? — Лапинас значительно подмигнул. — Заведен как часы.
— Так-то это так… — Шилейка недоверчиво вертит головой.
— А я тебе двух поросят. На троицу свинья опоросится… Миле, Страздене. Помни, чем хлеб зарабатываешь. Шевелись, лапонька!
— Будь спокоен, Мотеюс, Миле не переплюнешь. Мой нос за километр чует. Сейчас торты на стол несут.
— Прозеваешь своего Бенюса, шельма, ох прозеваешь…
— Никуда Не денется, поймаю, Мотеюс, прямо в паутину угодит, будто муха, дорогуша…
— Был бы один… — проговорил Шилейка, наконец решившись, и без уговоров выхлестнул рюмку.
— Будет, Викторас, будет. Неужто Мартинас провожать пойдет? Мартинасу есть кого провожать…
— Пойдешь на свадьбу, Страздене? — удивляется Морта.
— Почему бы нет? За стол не сяду, музыкантам сама заплачу. Потанцевать хочу, дорогуша. Молодость…
— Шельма, ох шельма! — Лапинас, корчась от Смеха, грозит Миле пальцем.
Морта растерянно качает головой: что это с Мотеюсом, раз смеется там, где бы должен плакать.
Лукас тоже не понимает, о чем речь, да и не придает этому значения. Его голова занята другим. Потому сидит в тупом опьянении и мысленно разговаривает с собой.
Залаял Медведь. Все зашевелились: может, Кашетаса черт несет? Но вошел не он, а Вингела. Розовый, разомлевший, как спелое яблоко. Пропахший свадебными пирогами. Улыбка до ушей, но глаза невеселые.
— В самое время, Пятрас, в самое, — насмешливо говорит Лапинас. — Мы уже баиньки собирались. Садись, коли пришел.
Улыбка Вингелы гаснет. Меж губ виднеется только узенькая полоска серебра. Не ждал он такой встречи.
— Давай поговорим, как пристало литовцам, ягодка сладкая. Вся канцелярия шла, и мне довелось. Звали. Не виноват…
— Понимаю, Пятрас, понимаю. Коллектив, а как же… Все овцы за бараном бегут. Которая отстает, ту могут волки задрать. Как там наш… сват? Еще держится на ногах или уже нет?
— Навеселе. Не воду пьет. Другой уже давно бы с копыт свалился — так потчуют! Толейкис пить умеет.
— Ага. Умеет, говоришь? А кто же его так потчует? Старик Григас? Садись, Пятрас, садись, чего стоишь.
— Все, ягодка сладкая. Каждый хочет с председателем выпить. Ты бы видел, что творилось, когда Кашетас с компанией пришел…
— Кто? Кто? — вскочил Лапинас.
— Кашетас. Лепгиряйский. Наш музыкант, — объяснил Вингела, довольный, что все слушают уши развесив, а Лапинас корчится за столом как посоленный вьюн. — С ним Каранаускас, двое мужиков из Кяпаляй, варненайские Улдукисы. Принесли с собой водку, свою закуску. Ты, говорят, Григас, осрамил нас перед всем колхозом. Чем мы хуже, говорят, скажем, такого вашего кузнеца Раудоникиса, что его звали, а нас забыли? Плохие работники, говорят? А откуда ты знаешь, может, завтра, говорят, мы хорошо работать будем, ягодка сладкая?
— А Григас что? — выдавил Лапинас, почернев лицом.
— Григас? Чешет в макушке: проблема — выгнать нехорошо, но и посадить негде. Не предвидели, ягодка сладкая. Явился Толейкис и сразу выход нашел: послал двух ребят к Гоялисам, те принесли стол, усадил он непрошеных гостей да и сам к ним подсел. А те растаяли как воск, ягодка сладкая. Ты, говорят, Толейкис, золото — не человек. Ученый, а не задаешься, понимаешь деревенщину. Такому человеку, говорят, не жалко последний кусок хлеба отдать. А Кашетас говорит: «С сего дня твое слово, председатель, для меня — закон». А Толейкис на это: «Раз так, иди играть вместе с колхозными музыкантами». И знаешь что, ягодка сладкая? Кашетас поднялся, не говоря ни слова, и идет к оркестру… А Каранаускас… Я такой, я сякой, говорит. Выпить люблю, но и работаю, коли пользу наблюдаю. Ты у меня, говорит, Толейкис, огород не отберешь. Эти триста трудодней, говорит, я как ягодку проглочу. Приедет на каникулы сын, запрягу в работу. Еще сто сверху выдам, говорит, помяни мое слово. Не другие мой огород, я у других сниму. — Вингела замолчал, оглядел всех, довольный, что его рассказ произвел впечатление.
Лапинас сидит застывший, перекошенный, напряженно вслушиваясь в доносящуюся из темноты музыку, как бы проверяя, точно ли там играет Кашетас. Но посеревшие щеки исподволь наливаются кровью, оцепеневший взгляд оживает, хоть и долго еще не может он сложить губы для первого слова.
— Лезете все в задницу Толейкису. Наверно, сладкая… — наконец залопотал он усталым, полным безнадежной ярости голосом. — Сунуться на свадьбу непрошеными! Свиньи! Как Григас их не выгнал… И ты, Пятрас, туда же. Большое дело, что звали. Если имеешь ясную линию, так за нее и держись. Хочешь на двух стульях сидеть, благодетель. Нет, не выйдет. На Мартинаса насмотрелся. Тот поначалу кружил, кружил, думали, на самую вершину взлетит, а сел… стыдно и сказать где.
— Сел так сел, — заступился Шилейка за двоюродного брата. — А что ему еще делать, коли не он теперь командует?
— Он-то никогда не командовал. Другие им командовали, — со злой издевкой бросил Лапинас.
— Теперь Года командует…
— Ладно, ладно, Страздене. Помни, чем хлеб зарабатываешь, лапонька…
— Пятрялис, проводи меня до хутора Григаса, будь добр, дорогуша. Хочу потанцевать.
Вингела огляделся. Глаза встретили ничего не выражающий взгляд Лапинаса. Неохотно встал, словно придерживали за полы, и побрел из дома, так и не получив ни капли.
Уже глубокая ночь, а на хуторе Григаса не смолкают песни и музыка. Гости не умещаются в четырех стенах, танцорам уже тесно на одном конце сенного сарая. Пара за парой выкатываются в дверь, летят через двор и, сделав круг, мчатся обратно в сарай, словно мотыльки на ослепительный свет примусной лампы, который бьет из дверей, вырывая из ночного мрака весь двор до избы и вишневого садика. А дальше уже светло от окон избы. Земля дрожит от бешеного топота, уханья, грохота музыки. Кажется, все собрались сюда излить избыток сил.
Ну и свадьба, ну и свадьба,
Вот идет гулянье! —
тянет Пятрас Интеллигент, изо всей мочи растягивая мехи аккордеона.
Даже колча пляшет молча,
Всем на осмеянье, —
подпевает Кашетас, устроившись рядком с гармонью.
Нынче пьем и веселимся,
Завтра окосеем, —
подхватывает Бурба, без жалости избивая барабан, и сам себе отвечает:
Послезавтра выйдем сеять,
И заснем, не сеяв…
Сметановоз с Габрисом охотно бы подпевали, да у них рот занят. Поэтому изо всей силы дуют в свои инструменты и ногами отбивают такт.
А пары все мчатся и мчатся мимо; подружки с дружками, сват со свахой, жених с невестой, молодые и старики, прошеные и непрошеные. Бешеная полька, фокстрот, полька молодоженов, «суктинис»… Танец идет за танцем, пара за парой. В сарае прохладно, но музыканты уже сбросили пиджаки, красноречиво поглядывают на столы, да, увы, некогда прополоскать пересохшую глотку. Заказы сыплются как из рога изобилия. В шапку Бурбы, положенную на скамеечку рядом, падают рубли, трешки, пятерки, а иной и целую десятку швыряет. Хороший урожай… Неужто оставлять его не сжатым?