Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Рябинин Борис СтепановичБеляев Иван
Коряков Олег Фомич
Селянкин Олег Константинович
Гроссман Марк Соломонович
Хазанович Юрий Яковлевич
Сорокин Лев Леонидович
Трофимов Анатолий Иванович
Самсонов Владимир
Алексеев Давид Григорьевич
Стариков Виктор Александрович
Ружанский Ефим Григорьевич
Найдич Михаил Яковлевич
Левин Юрий Абрамович
Мыльников Николай Николаевич
Ярочкин Борис Петрович
Боголюбов Константин Васильевич
Куштум Николай Алексеевич
Хоринская Елена Евгеньевна
Резник Яков Лазаревич
Маркова Ольга Ивановна
Савчук Александр Геннадьевич
Исетский Александр Иванович
Фейерабенд Евгений Витальевич
Попова Нина Аркадьевна
Толстобров Павел Петрович
Станцев Венедикт Тимофеевич
Макшанихин Павел Васильевич
Тубольцев Н.
Румянцев Лев Григорьевич
Голицын A.
Нефедьев П.
Грибушин Иван Иванович
Харченко C.
>
Большое сердце > Стр.44
Содержание  
A
A

Ночь была темная, с морозцем.

Вот минули первую линию траншей. Все в порядке. Стали подбираться ко второй линии. В это время сзади — белая ракета. Осветило нас, как миленьких — никуда не денешься. Фашисты сразу же открыли сумасшедший огонь. И началось…

Через сколько-то минут, а может, часов перестрелки — не знаю — слышу, стонет кто-то поблизости. Ранило двоих: Волошина и Лемеша. Я уложил их на плащ-палатку, ко мне на подмету подполз Кузнецов, и мы потащили раненых назад, на свою сторону.

Светало. Сквозь туман уже была видна колючая проволока.

«Дотащить бы, — думаю, — до проволоки, там небольшой скат, там уже легче».

Чувствую, ужалило меня в левую ногу. Стало горячо, больно. Присел я, а подняться не могу.

— Тащи сам, — говорю Кузнецову, — я прикрывать буду.

Фашисты огнем поливали нас сзади, слева, потом затихли. А Кузнецов к проволоке все ближе. Давай, давай, друг, нажимай! Вдруг вижу; впереди, справа, совсем близко, двое гитлеровцев налаживают пулемет. Как назло, кончился у меня второй диск. Меняю диск и думаю: кто же раньше успеет?

Диск все-таки поставил, но больше ничего не помню.

Очнулся в маленькой комнатке с одним окном. У стены трехэтажные нары. На нарах раненые. Кто-то стонет. Посмотрел кругом и опять, наверно, забылся.

Пришел в себя оттого, что качает меня. Открываю глаза. Несут меня на носилках. Передо мной — серая шинель. Хлястик держится на одной пуговице. А на ней — наша звезда. И так спокойно сделалось на душе. Поднесли к товарному вагону, укладывают на хрустящую солому, кто-то поит меня, — и опять провал в памяти. Сколько это длилось, — кто знает? Снова открываю глаза: темно. Грохочут колеса. Где-то совсем близко незнакомые голоса. Говорят по-русски.

Губы у меня запеклись, во рту горько и сухо. Помню, попросил:

— Горячего бы мне.

По-соседству кто-то засмеялся невесело:

— Еще дадут и горячего и всякого…

А другой голос объяснил:

— Нас, брат, Гитлеру на обед везут, понял?

Мы — пленные! Но страха я не почувствовал тогда, наверно, оттого, что соображал еще туго.

Везли нас долго. В вагоне было холодно, темно. На какой-то станции поезд остановится, загремела снаружи щеколда, и дверь с визгом поползла.

Здоровенные гитлеровцы взобрались в вагон и начали просто выбрасывать раненых на снег, в кучу. Меня тоже плюхнули на кого-то, и я сразу потерял сознание.

Позднее узнал: привезли нас в Порховский лагерь. Лежу на деревянных нарах, голова будто не своя, точит голод. Помещение большое, но в нем пасмурно, тоскливо. Со двора долетит какая-нибудь команда на немецком языке, и опять тихо. Только раненые стонут, ругается кто-то в бреду. А кругом все чужое-чужое, — и нары, и окна, заколоченные фанерой, и стены; как раз против меня висит портрет Гитлера с прилизанным на одну сторону чубчиком.

Чем больше я думал над своим положением, тем на душе становилось темнее. И вдруг я заметил на кирпичной печи, недалеко от моих нар, дощечку, прибитую высоко, почти под самым карнизом. На ней написано черной краской: «Ответственный за топку — красноармеец Иванкин». Видно, здесь когда-то была казарма.

Если разобраться, то что особенного в той дощечке? А чувство, знаете, какое вызвала? Вот когда попадешь в незнакомое место, люди кругом незнакомые, чужие и ты всем чужой, и неожиданно встречаешь знакомое, родное лицо. Честное слово, я даже бодрее себя почувствовал.

Не знаю, как доктора на это смотрят, но я на себе проверил: когда не хнычешь, не киснешь, и раны быстрее затягиваются.

В Порховском лагере я подружился с Костей Решетниковым и не разлучался с ним больше года. Но про это в другой раз напишу.

Вы спрашиваете, как я поживаю. Поправляюсь не по дням, а по часам. Лицо уже не такое зеленое, как было. Заикаюсь меньше, это у меня на нервной почве. Александра Петровна сказала, что обязательно вылечит.

Письмо третье

Я обещал написать про своего друга Костю Решетникова.

Он попал в плен примерно так же, как и я. Сам он из Воронежа, инженер-технолог. Звание имел пехотного капитана. Был он высокого роста, широкоплечий, до того живой и веселый, что даже трудно представить себе такого человека. Без него всем нам пришлось бы совсем горько. Если заметит, что парень какой приуныл, — не отстанет от него, пока не растормошит. Знал он массу всяких смешных историй.

У Кости была ранена правая рука, у самой кисти и выше локтя, в шее сидел осколок мины. Фашисты на работу его не гоняли, потому что рука у него висела, как мертвая, а поворачивался он всем туловищем — рана на шее не заживала.

Костя бродил по лагерю и приносил нам новости. Вечером, бывало, сядет у окна, зажмурит глаза и поет баском: «Взяв бы я бандуру…» Это была его любимая песня.

Он сносно знал немецкий и иногда переговаривался с конвоирами. В одной такой беседе он сказал гитлеровцу: — Ваше дело, мол, все равно пропащее… — И тот его избил плеткой.

Фашиста с пустыми руками — без плетки или тросточки — в лагере не увидишь. Конвоир, кроме винтовки, всегда плетку носит.

Все надежды были на то, что поправимся, переведут в рабочий лагерь, а оттуда можно бежать. Режим в Порховском лагере, как я позднее понял, был не очень строгий. Доходили слухи, что из рабочего лагеря каждый день удирают на волю четыре-пять человек. Нам рассказали: перед тем, как нас привезли сюда, партизаны налетели ночью на лагерь, перестреляли охрану и увели почти всех, кто мог ходить.

Но рассчитывать на такое счастье не приходилось. Только на себя, на свои ноги. А у меня нога перебита в трех местах. Пленные русские врачи раз в десять дней перевязывали нас. Да что это были за перевязки! Фашисты давали вместо бинтов тонкую жатую бумагу, и ту в обрез. Такой бумагой, помню, мать когда-то украшала цветочные горшки. Приложат этакую бумагу она в момент намокает, расползается, и лежишь с открытой раной.

В нашем бараке перевязки делал пожилой врач с серебряным ежиком и на редкость спокойным лицом — Петр Петрович; фамилии его почти никто не знал.

Как-то я спросил у него, можно ли поправиться при таком лечении, что говорит на этот счет медицинская наука.

Он внимательно так посмотрел на меня большими, очень спокойными глазами и сказал негромко:

— Медицина, друг мой, еще молодая и весьма слабая наука. К тому же она здесь почти ни при чем. Советские мы люди — в этом сейчас все. — Он помолчал, потрогал свои серые жесткие усы, снова поднял на меня глаза, повторил тихо: — Советские люди. Я вспоминаю: когда мы в мирное время произносили эти слова, нам слышалось в них что-то лозунговое, громкое. А сейчас открылся настоящий смысл. Это, друг мой, сила духа. Неодолимая сила. Можно убить нашего человека, можно сломить его тело, но дух… Тут они ничего не сделают…

Эти слова глубоко запали мне в память. И я думаю, что не «лечение», а именно та сила, о которой говорил доктор, помогла мне.

В Порховском лагере, когда меняли повязку, я понял, что у меня поковеркано лицо, на месте левого глаза — яма. Но Костя уверял, что страшного ничего нет, и даже ввернул насчет свадьбы.

В Порхове я поднялся, начал выходить во двор. Рукой держусь за Костю, а на правой ноге прыгаю.

Только я встал, маляр разрисовал мой наряд, как было положено в лагере. На гимнастерке, над левым карманом и на спине — белой масляной краской — «SU», кроме того, на спине — большой красный крест и на брюках — широкие красные лампасы. Это чтобы конвоиры издали могли различить советского военнопленного, в каком бы положении он к ним ни находился.

Барак наш был у самой дороги. Однажды, когда часовой ушел в сторону, какая-то женщина бросила мне через колючую проволоку кусочек хлеба. Я не мог сказать ей спасибо, — так сдавило в горле.

— Может, нужно чего? — спросила она на ходу.

— Костыли бы мне…

— Нету у меня, сынок. Но я поищу. — И ушла.

На другой день она принесла костыли, выбрала удобный момент, ловко подкинула их под колючую проволоку, шепнула:

44
{"b":"819306","o":1}