Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Хазанович Юрий ЯковлевичГрибушин Иван Иванович
Сорокин Лев Леонидович
Мыльников Николай Николаевич
Боголюбов Константин Васильевич
Гроссман Марк Соломонович
Румянцев Лев Григорьевич
Беляев Иван
Нефедьев П.
Савчук Александр Геннадьевич
Тубольцев Н.
Толстобров Павел Петрович
Макшанихин Павел Васильевич
Коряков Олег Фомич
Левин Юрий Абрамович
Голицын A.
Хоринская Елена Евгеньевна
Рябинин Борис Степанович
Исетский Александр Иванович
Резник Яков Лазаревич
Попова Нина Аркадьевна
Маркова Ольга Ивановна
Найдич Михаил Яковлевич
Алексеев Давид Григорьевич
Трофимов Анатолий Иванович
Станцев Венедикт Тимофеевич
Ружанский Ефим Григорьевич
Самсонов Владимир
Стариков Виктор Александрович
Харченко C.
Ярочкин Борис Петрович
Фейерабенд Евгений Витальевич
Куштум Николай Алексеевич
Селянкин Олег Константинович
>
Большое сердце > Стр.12
Содержание  
A
A

— Выпей, Павла Андреевна, ноги натри и на печь ложись, а то, смотри, как бы худа не было. Ну, счастливо оставаться.

И ушел.

Я выпила вина, ноги натерла, как он велел. Залезла на печку. Сразу меня разморило, разбило. И так мне стало обидно, что вот нету в доме мужика, некому меня приласкать, утешить некому.

Сколько дней после того я ходила с неспокойным сердцем! Но сплетен никаких не пошло. Не проболтался Николай.

С той поры стал он похаживать, на окошечки поглядывать. Когда Маруси нет — и завернет ко мне.

А мне уж неловко зубоскалить над ним, как прежде. Не могу. Вот так и началось…

А ведь потихоньку-помаленьку и до большого дойдешь.

К весне разговоры пошли, что он ко мне ходит. А я уж не могу отстать.

Наверно, он подсыпал мне что-нибудь. Советская власть правильно знахарок искореняет. Так и надо. Много они людей перепортили. Он все уговаривал венчаться.

— Пальцем не пошевелю никогда и другим в обиду не дам. Каждую зиму новые пимы будут. Пуховую шаль куплю.

Наклонится к уху, руку жмет, шепчет:

— Баушничать сам буду… дохнуть никому не дам, ветру венуть… Что молчишь?

— А что язык маять? Пойди ты от меня, грех мирской!

А сама так бы и кинулась ему на шею. Что на меня нашло? Мысль надвое колется. Ведь уж сколько лет я думаю по-советскому. Ведь мне за кулака, за лишенца идти, — все равно что в прежнее время за некрещеного. Да это стыд! Как на людей после этого глядеть? Да Проня в гробу перевернется. Лучше уж головой в омут…

Думаю вот так про себя, а увижу — и рванет к нему. Нет его долго, я сама не своя: от окошка к окошку хожу, жду.

Весной совсем сошла с ума. На Марусю огрызаюсь. Начну что-нибудь делать и забудусь, ровно засну и руки опущу, стою. Ото всех отбилась. На каждого гляжу с подозрением. На собрания не стала ходить.

Он мне говорит:

— Моя будешь.

А я отрицаю:

— Это в трубе углем писано.

Иногда дам поцеловать себя. А ему мало:

— Киселем гостя не употчуешь!

Я рассорюсь, прогоню его, «советским купцом» обзову.

Раз он мне дрова колол, и рука у него сфальшивила.

Я ему со злобой и со смехом:

— Не секи логу-то, убыток понесешь.

Он поглядел так серьезно:

— Эй, не играй, кошка, с углем, лапки обожжешь…

Да как бросит топор, как схватит меня, сожмет, я дохнуть не могу. И стоим так посередь ограды, всем на смех. Хорошо, что хоть Маруся моя этого сраму не видела.

Словом, вьется Николай надо мной, ждет, как ворон кости.

Я на полу стлала свою кошомку. Дверь в сенки открою. Все мне душно. Лежу, бывало, и сплю и не сплю. Вижу и дверь, и темные сенки, и полосы от месяца на полу. Гляжу, на лавке будто сидит Николай, руками манит меня… Гармошка где-то играет, за сердце берет. От реки будто холодком тянет. А сердце затокает-затокает и оборвется, сожмется в комок. Очнусь — лежу одна, в избе душно, дверь в сенки открыта, месяц светит.

Вот до чего довел меня Николай Бобошин!

Но всему на свете бывает конец. И эта канитель кончилась.

Однажды я с утра ушла в поле допалывать рожь. Мало оставалось, Марусю с собой не взяла. К полудню кончила, иду домой. Вижу — Кольша навстречу. Он ходил свои хлеба смотреть. Пошли мы рядом.

А день был удивительный. Жарко, на небе ни тучки, а нет-нет и пробрызнет дождичек. Крупный, дробный, шел он с перевалочками. Солнце даже не попритускнеет. А дождик идет. Жар от земли струится, — глазами видишь этот пар. Ястреб-канюк летает в воздухе высоко и канючит:

— Пить-а!

Вышли мы на крутой бережок, Кольша меня все в лес тянет, а я не иду. Говорю ему:

— Только и думаешь, как меня обдурить.

— Это ты меня обдурила, — отвечает он. — Канителюсь с тобой, как с невестой.

Сели на бережок. Кругом ни души. Птицы поют, кузнечики трещат. Ветерок дунет я упадет, дунет и упадет. Опять золотой дождичек брызнул и стих.

Я говорю:

— Солнце и дождь — к утопленнику.

— А вот не пойдешь за меня, я тебя и утоплю.

Сам обнял и тихонько тянет к себе.

— А мог бы ты меня утопить? — спрашиваю, голову ему на плечо склонивши. — А ведь не утопил бы! Ушла бы к другому мужику, ты бы ведь ничего не сделал.

— Попробуй, уйди.

Я смеюсь. И вдруг выронила такие слова… как только у меня язык поворотился!

— Вот Прокопия тоже сулился убить…

Слышу — дрогнуло его плечо.

Подняла голову. Он в глаза не смотрит, теребит поясок.

Очень уж я его вызнала. Все поняла сразу. Вскочила на ноги. Он тоже встал.

— Так это ты меня осиротил?

Молчит.

— Ты, варнак?

Молчит, сапогом землю копает.

Я закричала и толкнула его в грудь.

Он покачнулся, стоит передо мной, как воды в рот набрал. Своими глазами глядит на меня, а из глаз точно вся сила ушла. Руки опустил, стоит передо мной.

Я заворотилась, пошла, как во сне. А дождичек, как золото, капает, капает кругом… Зажмурилась бы да так бы не разомкнула глаза.

Он зовет:

— Паня!

Я иду. Слышу, бежит за мной.

— Павла Андреевна!

Я остановилась.

— Паня, с собой покончу, если не простишь.

Я говорю тихо:

— Черту баран, да не ободран.

Во мне все словно отболело, заглохло в то время.

Николай сказал:

— Ну, больше меня не увидишь.

XV

Всего тяжелее то горе изнашивать, которого стыдишься.

Проню своего сменяла — на кого?.. На кулака, на злодея. Да скажи бы кто мне раньше, в жизнь бы не поверила! Да как еще у меня ума хватило не поддаться ему?

Очень тяжело мне в ту пору было. Горе косицы побелило.

Ну, говорить об этом нечего. Сколько ни болело, да умерло.

Кольши след простыл. Он тогда и верно куда-то девался. Где он свою голову сложил — не знаю. Старик Бобошин умер. Отобрали ихнее именье, и Оксинья Филипповна пошла по миру. Я ей всегда подавала. И каждый раз вспомню про себя: «Панька, подай милостину, слышишь, нищие канючат». Вот как все перевернулось! Потом Оксинью Филипповну к себе Анюта взяла, Кольшина жена. Она из беднячек была, ее не пошевелили, знали, сколько она в бобошинском доме горя износила…

Когда колхоз начали организовывать, я говорю:

— Я бы ничего, ровно, и пошла бы.

Маруся в ладоши захлопала.

— Ай да мама у меня! Ай да мама у меня!

А были и такие, которые пугали:

— Выдавят кишки-то, так будешь знать!

Я была заместителем уполномоченного сельсовета.

А уполномоченный был молодой, робкий. Бывало, придут к нему, а он спрячется.

С тридцать первого года пошла работать я в животноводческую бригаду телятницей в нашем колхозе, в «Светлом пути».

Ударничала. Через мой руки двести семьдесят телят прошло, стали все коровами. Прирост у них подходящий: от семисот до тысячи ста граммов в сутки.

Телята эти чисто как ребята.

Придешь утром, они и кинутся к тебе, чуть с ног тебя не собьют. Если начнешь ласкать одного, другой его отталкивает, бодает своим безрогим-то лбом.

В охотку возишься с ними, не видишь, как и время идет: почистишь кормушки, корму задашь, напоишь их по группам и выпустишь на прогулку. Мило-дорого смотреть на них, на упитанных и веселых. Чешу их щеткой, подмываю, меняю подстилки. Да мало ли дела! Не игра ведь — работа.

Боже сохрани, захворает кто, — дома сидеть не можешь. Вон Турик болел, так я и на праздник в городе не осталась. Лежал он, головы не подымал. А все же я его выходила. Курсов не проходила, но думаю так: было бы раденье. Здесь ведь бороться легче, здесь пули не летят, снаряды не рвутся…

Люди меня не обегают. Выбрали в сельский суд да в ревкомиссию. Знают, что я, если замечу непорядки, — выложу все начистоту, хоть кум ты мне будь, хоть кто. Правда, не щепаюсь, как в молодые годы, а выскажу все твердо, рассчитаюсь — и больше нет ничего!

XVI

В воскресенье управляюсь я в телятнике и вижу, бежит ко мне Лидушка, Марусина дочка. Бежит со всех ног, в белых носочках, в белых башмачках. Я еще полюбовалась на нее. Обняла она меня, припала.

12
{"b":"819306","o":1}