Ю. Хазанович
ЧЕЛОВЕК № 10 920
Рассказ
В один осенний день 1944 года я шел по городу с приятелем, пожилым военным врачом.
Осень в том году была обычная для Урала — солнечно щедрая, сухая и жаркая. Листва на деревьях наливалась звонкой бронзой. В воздухе струились тонкие, как солнечные лучи, липкие паутинки. Пахло растопленным асфальтом.
Неподалеку от завода, где шоссе сворачивало за город, белели выщербленные на брусчатке широкие полосы — следы танков, ушедших в поле на обкатку.
Было воскресенье. Но, как и в будние дни, где-то на полигоне почти через равные промежутки времени гулко бухали тяжелые орудия, а из другого конца города доносился нескончаемый, на одной ноте, могучий рев моторов на испытательном стенде. Ни грохот трамваев, ни урчанье и сигналы автомашин — ничто не могло заглушить эти звуки; они плыли над городом, то усиливаясь, то затухая, привычные, давно уже никем не замечаемые.
На перекрестке двух улиц возле репродуктора толпился народ. Передавали сводку Совинформбюро.
Мой спутник вдруг стал внимательно смотреть вперед, словно боясь потерять кого-то из вида, и крепко взял меня за руку.
— Вам случалось видеть пронумерованных людей?
Я не понял его.
— В госпитале у меня лежал, — быстро сказал врач. — На груди выколот пятизначный номер. Хотите, познакомлю? Интересная судьба. Только чуточку прибавим шагу.
В конце квартала мы поравнялись с человеком в поношенной солдатской одежде. Он сильно припадал на левую ногу. Узкая белая полоска бинта перечеркивала его лицо, закрывая левый глаз, часть лба и щеки.
— Здравствуйте, товарищ Адаскин! — громко сказал врач, беря его за локоть.
Человек оглянулся.
— А, доктор, — проговорил он обрадованно и немного смущенно.
На вид ему было около, тридцати. Но, присмотревшись, я понял, что на самом деле он значительно моложе и что состарили его не годы, а, должно быть, какие-то большие испытания. Правая часть лица, не закрытая бинтом, несмотря на худобу и поразительную бледность, была красива той особенной строгой и мужественной красотой, сквозь которую прекрасно просвечивает другая красота — духовная.
Врач спросил, не беспокоит ли его нога.
— Франтите? — укоризненно качнул он головой. — С палочкой было бы легче.
— Надоели подпорки…
Знакомя нас, доктор сказал, что Адаскин воевал, был в плену и недавно вернулся «с того света» — из Майданека.
— Да, да, вы не ослышались, из Майданека, — проговорил он, заметив мое удивление.
Адаскин чувствовал себя неловко. Румянец залил его худые желтые щеки. Он был совсем по-детски застенчив, и это пробуждало к нему доверчивые, теплые чувства.
Хотя было воскресенье, мне не удалось зазвать к себе ни его, ни врача. Шутливо пожаловавшись на свою врачебную судьбу, мой приятель направился в госпиталь, Адаскин же заявил, что вечером уезжает в санаторий на два месяца.
— Жаль, — вырвалось у меня.
— Врачи посылают, — развел руками Адаскин.
— А, может, продолжим наше знакомство по почте? — неуверенно предложил я.
Адаскин охотно согласился. Я дал ему свой адрес и пожелал счастливого пути.
Вопреки моим опасениям, Адаскин сдержал слово. Передо мной его письма. Это правдивый рассказ нашего современника, советского воина, комсомольца, надолго которого выпали неслыханно тяжкие испытания. Почти полтора года из своих двадцати лет он пробыл в фашистском плену. Я привожу его письма полностью, опустив лишь обращения и даты.
Письмо первое
Когда-то я любил писать письма, а теперь даже отвык от карандаша.
С чего начать? Начну с того, что в Свердловск я попал из Кунцево в 1941 году вместе с заводом, где работали мои родители. Успел окончить только девять классов, когда началась война. А как завод наш обосновался на Урале, пошел работать. Не потому что была нужда в моем заработке. Семья у нас трудовая, жили мы по тому времени неплохо. Но я считал, что доучусь после войны, а пока главное — помогать фронту.
Поступил я учеником по лекальному делу, а через четыре месяца получил разряд. Обучал меня лекальщик Кравченко, известный на заводе человек. В газете как-то писали, что он художник своего дела; это истинная правда.
Видно, я пришелся ему по душе, мы быстро по-настоящему сдружились. Однажды Кравченко и говорит мне:
— Не могу больше работать, Левка. Выучил я много ребят, хватит с меня. Уйду на фронт. Если бы у меня года неподходящие или порча какая-нибудь в организме. А при таком здоровье шаблончики драить просто совестно…
Это было осенью сорок второго. Помните то время? На карту смотреть было страшно.
По совести говоря, я и сам подумывал о том же, но никому не признавался. А тут сказал Кравченко, что не отстану от него.
И мы уговорились ехать вдвоем. Тихонько пошли в военкомат, поплакались перед лейтенантом, написали заявление, а он даже не проверил, забронированы мы на заводе или нет, и на другой день — нам повестки.
Расчет брать, конечно, не пришлось. Вообще на заводе никто не знал про наш сговор. Дома я рассказал отцу и матери. Отец спокойно принял мою новость, а мать, разумеется, всплакнула, а потом стала собирать меня в дорогу.
В вагоне у нас получилась неожиданная неприятность. Только уселись и закурили, как вдруг входит директор нашего завода. Мое сердце так и екнуло: беда!
Мы вполне смогли бы замаскироваться, но он застал нас врасплох. Не успели мы пикнуть, как он налетел на Кравченко.
— Ну, молодой человек, пора на работу! — а сам отдышаться не может, видно, долго бегал по вагонам, искал. Дело понятное — другого такого лекальщика на заводе не было.
Кравченко отпирался, показывал бумаги, да ничего не помогло, — не станешь ведь с директором комедии разыгрывать. Пришлось подчиниться. Меня же директор в лицо не знал, Кравченко не выдал, и я уехал.
Вместе с другими ребятами, тоже из Свердловска, попал в пехотное училище. Помню, заходит к нам лейтенант Казаков:
— Есть, — спрашивает, — среди вас ребята посмекалистей, посмелее?
— Все, как один, — отвечаем.
— В разведку кто хочет?
— Все, товарищ лейтенант…
С того дня мы и начали учиться на разведчиков…
Сегодня, пожалуй, не успею больше написать: теперь «мертвый час», и врач, Александра Петровна, строгая, но симпатичная старушка, ходит по палатам, заставляет спать.
Какое все-таки плохое название придумали: «мертвый час». Я когда-то был несколько раз в пионерских лагерях, но раньше как-то не обращал на это внимания.
Письмо второе
Пожилой хмуроватый вояка из нашего батальона рассказывал мне, что у них, у бывалых фронтовиков, есть такая примета: если ты первые три месяца отвоевал и невредим, — всю войну пройдешь. Меня ранило на третьем месяце. Печальное совпадение, конечно.
В январе сорок третьего мы выехали на фронт. Наша часть действовала в районе Торопца. Фашисты здесь укрепились основательно.
А места кругом очень красивые — леса да леса, высокие, густые, древние. Мне кажется, на фронте особенно замечаешь природу.
Смотришь вокруг и думаешь: разве можно уступить кому-нибудь такую красоту, ведь это все наше, родное, русское!
В этих-то местах я и получил, как говорится, боевое крещение. Ходил в разведку — тихую и с боем, выведывал, что требовалось, приводил «языков» несколько раз вместе со стрелками отбивал атаки фашистов. Это время самое лучшее в моей жизни. Потом все вышло не так, как и загадывал, когда уезжал на фронт.
В конце марта я и еще пятеро разведчиков получили задание пробраться к гитлеровцам в тыл. Двое суток перед этим мы наблюдали за передовой противника.
Ночью поползли. Саперы перерезали проволочные заграждения и вернулись, а мы двинулись дальше, в лес.