Наконец я говорю:
— Давай, Проня, спать. Ты с дороги да после бани… Спи, Проня.
А он не спит. Тут я схитрила.
— Постой, я окно отворю. Жарко…
Открыла окошечко, надышаться не могу. От радости слезы текут. Он зовет, а я будто не слышу. Наконец. Проня заснул. Подошла к кровати, гляжу: он и не он. Темное лицо стало, суровое. Видно, что много перенес. Я стиснула зубы, руки сжала, думаю: «Ох ты, мой ты… незакатимый ты мой соколик!»
Очень уж любила я его!
Вышла на крылечко, сила так и ходит во мне.
Наш Игренька у свата жил, — хоть сейчас домой веди. Вот я и думаю: «Все теперь будет, все наживем, есть в дому хозяин. Сена накосим, дров нарубим, осенью рожь посеем. Пойдут грибы — насушу, насолю. Черемухи смелю пуда два, боярки наберу, калины. Хмелевать пойдем. Будет у нас и соленое, и сушеное, и пиво, и сусло, и кулага, как у добрых людей». Потом думаю: «Вот бы ягушечку, да козоньку, да курочек…» А у самой уж в мыслях: «Коровушку бы!»
По воду сходила. К рыбаку сбегала по свежую рыбу. Забежала к Бобошиным, табаку попросить. Самогонки чашку выпросила. Картошки сварила. Хрен заморила в стакане. Оделась, умылась и подшалок на плечи накинула, будто праздник.
А он к подшалку-то к этому и придрался:
— Откуда у тебя?
— Викул Иванович к празднику подарил.
А он посмотрел на меня вот так и спрашивает:
— За что он тебе дарил?
Я поняла, рассердилась. Обидно очень стало.
— Поди ты к чомору, если так.
Вижу, ему неловко.
— Ну, ладно, Паня, не куксись.
— Я по чужим мужикам не ходила, не шарилась.
— Да я знаю.
Тут мне стало смешно. Засмеялся и он. Потом я говорю:
— Завтра пойдем, Проня, дров порубим.
— Дай оглядеться, Паня.
«Ну, пусть отдохнет день-два», — думаю.
А у него на уме совсем другое было.
К обеду пришел его дружок — Андрей Кудрин. Только что из города приехал. Узнал, что Проня здесь, и даже не оследился дома — к нам прибежал.
Обнялись они, выпили, закусили, наговориться не могут. Андрюша рассказывает, что и как в нашей Слободе, а Проня ему про войну.
Я сижу, а сердце мое начинает замывать, беспокоиться. «Вот, — думаю, — принесло немилого гостя!» Андрюша у нас по волости всеми делами ворочал, и я боялась, что он Проню моего втянет. Гляжу на него недобрыми глазами. Противно, как у него усы шевелятся. Усы у Андрюша прямо из носу росли. Очень он был волосатый! Сам ростику маленького, а голос, как из бочки.
— Дружину вот обучать некому… Будешь, Проня?
А мой-то отвечает:
— Можно.
Поговорили они сколько-то, и Андрей опять спрашивает:
— Хлеб надо искать, в разверстку сдавать. Позарывали. Мы тебя выберем. Пойдешь?
— Отчего не пойти.
Я сижу — не дышу. «Господи, — думаю, — куда он свою головушку сует?»
А Андрюша свое:
— Да, брат Прокопий, видно, не отвоевались мы еще. Дутова искоренили, да, видно, будет еще таких. Вот чехи переворот сделали в Челябе. Слышал?
А мой:
— Слыхал… Ну что ж, воевать так воевать.
Я думаю: «Не дам ввязаться! Ночная кукушка… перекукую».
И говорю им весело:
— Да будет вам, мужики, чего не надо говорить. Еще не навоевались! Выкушайте лучше вина да песню спойте.
— Не бойся-ко ты, не бойся, — говорит Андрюша. — До самой смерти ничего твоему Проне не будет. Недавно вот камнем мне в окошко запалили, да только геранку у Кати сшибли, больше ничего.
Он хохочет, а мое сердце занывает все сильнее.
Только проводили Андрюшу, я и давай своего мужика просить:
— Не к чему тебе ввязываться. Столько лет страдал да опять… Хозяйство надо подымать.
Ласкаюсь к нему, прошу, чтоб меня пожалел.
Прокопий молчал, молчал, да как оторвет с сердцем:
— Нельзя мне в стороне стоять.
— Да почему же, Проня?
— Я ведь, поди, коммунист.
Я так и заревела. У меня чуть свет из глаз не выкатился.
Ну, не дура ли я была?
IV
Очень обижалась я на Проню. Корю его:
— Думала, хозяин пришел… а как была сиротой, так и бьюсь.
Он сам в хозяйство свое не вникал и других мужиков расстраивал.
Соседушка наш навозил лесу из монастырской рощи, начал баню да ворота строить. Вознес высокую перекладину. Мой говорит: «Что — обзаводишься хозяйством?» — «Да, хочу подзаняться». — «Давай подзаймись! Вот начнется война — у тебя и перекладина готова: есть куда повесить буржуазее…»
Ходил, хлеб искал, самогонные аппараты ломал… Ничего не страшился мой Прокопий Ефимыч.
Я говорю ему:
— Богатый-то, Проня, думает: «Не буду сеять, все одно отберут», а наш брат: «Зачем сеять? Все одно дадут». Вот никто и не посеет. Вам же хуже.
— Заставим лодырей, — отвечает Проня.
Я рассержусь и подкушу его:
— На то, видно, и свобода!
Раз мы чуть не подрались из-за Бобошиных. Я стала уговаривать:
— Ты бы, Проня, похлопотал насчет Викула Иваныча… все ж таки я у них жила… неловко.
— Брось дурака валять.
— Хорошо ли, Проня, сам подумай. Они меня кормили, одевали.
— Ну, их в озеро башкой!
— Хозяйка и то меня всяко выкорила.
— Плюнь ей в простакишные глаза.
Я рассердилась.
— Да что ты про себя думать стал? Править захотел? Не к рукам куделя! Андрюшка обведет тебя круг головы да в пазуху.
Он закричал:
— Не блажи!
Я закричала:
— Не засыкай рукава, не испугалась… Дался вам Викул да Викул… В чужих руках кусок больше кажется.
Прокопий не стерпел и замахнулся на меня.
Я так и взвилась. Молодая была, горячая… Не миновать бы драки, да ворота стукнули, вижу — соседка бежит. Ну, я и встала к печке, как ни в чем не бывало. Не станешь при чужом человеке своего мужика срамить. Никто не увидит, как помирились, а всяк знает, что пошумели. Из своего дома дыры затыкать надо, а не растыкать.
Я всегда за него стояла перед, другими. Проню ругают, а я что, молчать буду? Ни в жизнь!
Бывало, бабы говорят мне, что вот твой-то хлеб отбирает. Я отвечаю:
— Ой, бабы, вы бабы, горя будет вдвое, как белые придут. Вот ваши мужики разверстку не сдают, зажимаются, а без хлеба как наши воевать будут? Об этом вы подумайте.
— Бойчишься, потому что с вас взять нечего. Свое-то всякому жаль. Мы заробили, а коммунисты возьмут.
Я отвечаю тихонько:
— Ну, вот к слову, мы — коммунисты. А мы вашего не едим, свой кус гложем.
— А рабочим зачем хлеб травят?
Я им опять:
— Подумайте-ка, бабы, всяк на своей работе трудится. Надо накормить и рабочих.
— Больно нужно! Весь свет не накормишь.
Тут уж я рассердилась.
— А и верно, — говорю, — на кой ляд нам хлеб отдавать? Не отдадим, надольше хватит. Лучше на печке полежим.
— Конечно, лучше.
— Верно, лучше. А слезет такой хозяин с печки щи хлебать, а щи-то несоленые. Из-за него, из-за лежня, на всю волость соли не отпустили.
Разгорячусь, бывало, до того, что прибегу домой и отдышаться не могу. Проня спросит:
— Чего ты, горячка?
А я ему со зла:
— С бабами щепалась, все за вашу за власть. — Я в сердцах быстро говорила, так и секу. Меня за это «пулеметом» прозвали.
Вот так и жила в то время. С бабами поругаюсь, с Проней размолвлюсь… Сердце слышало, что нам плохо будет. А я и думать не хочу об этом, отгоняю думу, работаю, как собака. Покоя себе не знала.
Я и по дрова, и на мельницу, и на покос, и по дому — и мужичью и бабью работу тащила на себе.
А Проня почти не жил дома.
Ему бы поговорить со мной тихонько, вразумить меня, а он в то время, видно, считал, что политика — не бабьего ума дело.
Сердило меня — они пальбу устроили в огороде.
Сидишь в борозде, полешь и слышишь: «Бери ровную мушку!», «Жми на хвост!» Мой Проня учил их. С парнями, с мальчишками занимался. Начертит углем мишень на бане — черный круг. Меня зло брало. Это ли хозяин — в свою баню палит!
Ох, и смех и грех… Утюг, бывало, мой возьмут. У одного дружинника, у Микишки, рука дрожала, так Проня ему велел с утюгом подзаняться, чтобы дрожи не было. Заставлял на весу держать тяжесть.