Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

“В правой стране всё спит, – сказал я себе, – однако любовь видит сны”. Утренняя звезда пришла и поцеловала бутон белой розы и расцвела вместе с ней – ветерок завис у вершины дуба, и они целовались – один из тишайших звуков приблизился к майскому цветку, поцеловал его, и колокольчик запрокинулся кверху – тысячи теплых облачков приплыли и страстно приникли к небу и земле сразу. – Горлинки, пьяные от ароматов, раскачивались на листьях ночных фиалок и, курлыкая, обменивались поцелуями.

Вдруг среди неба обозначилась остро сверкнувшая звездочка – она звалась Авророй, – и на мгновение мое море, словно от наслаждения, разорвалось. – Вместо сумеречной равнины передо мной лежала твердая широкая молния. Но она снова закрылась, эта дремотная земля проснулась, и теперь всё в ней стало иным: потому что цветы, звезды, звуки, горлинки были лишь спящими детьми. Теперь каждый ребенок обнимал другого ребенка, а Аврора вливала туда неисчислимые звуки. Высокая статуя Бога-громовержца стояла посреди этой земли. Дети, один за другим, взлетали на каменное плечо, и каждый сажал мотылька на живого орла, который описывал круги вокруг Бога. Потом каждый ребенок беззаботно, как казалось, перепархивал на ближайшее облако и уже оттуда смотрел вниз, на товарища, который тянулся к нему любящими руками. Ах, так, наверное, и Бог, перед которым все мы дети, принимает нашу любовь!.. После дети принялись играть друг с другом в игру “Любить”. “Стань моим алым тюльпаном”, – говорил один, и другой тотчас становился цветком, позволял прикрепить себя к груди. „Стань моей дорогой звездочкой, вышней“: и он уже был ею и… оказывался прикрепленным к груди. “Стань моим Богом…” – “…а ты – моим”: но тогда никто из двоих не подвергался превращению, а оба долго смотрели друг на друга, преисполненные слишком большой любовью, и мало-помалу исчезали, как бы умирая. – “Оставайся со мной, дитя, когда ты меня покинешь”, – говорил остающийся; тогда уходящий становился вдали маленьким вечерним заревом, потом – вечерней звездочкой, потом, по мере того как все дальше углублялся в ту землю, – лишь лунным сиянием без луны; и в конце концов он совсем терялся вдали, в замирающем зове флейты или в соловьиной трели.

Но напротив этой утренней зари встала другая утренняя заря: все более возвышая сердце, шелестели они обе, словно два хора, одна напротив другой, проявляя себя в звуках, а не в красках, – как если бы неведомые блаженные существа выпевали радостные песни за спиной у Земли. Черный цветок с пауком в чашечке судорожно уклонялся от света и наконец надломился. На венчик лилии наматывались звезды с небесного колеса, и он теперь сделался светло-голубым. Под воздействием этого полнозвучия цветы дозрели до того, что превратились в деревья. Дети на глазах повзрослели, стояли наконец как боги и богини – и очень серьезно смотрели на восток и на запад.

Хоры двух утренних зорь теперь как бы обменивались громами, и каждый удар грома вызывал более мощный отклик. Два солнца должны были взойти под такое звучание утра. Но смотри, когда они собирались появиться, звуки зазвучали тише, а потом повсюду всё смолкло. Амур полетел на восток, Психея на запад, и наверху, посреди неба, они встретились, и тогда оба солнца взошли – то были лишь два тихих звука, умирающих и пробуждающихся друг для друга; они звучали, может быть, так: “ты и я”; два священных, но страшных звука, извлеченных, можно сказать, из сокровеннейших глубин груди и вечности, – как если бы Бог сказал себе первое слово и сам же себе ответил первым словом. Смертный не может слышать такие звуки, иначе он умрет… Я, спящий, всё глубже погружался в этот сон, но мне, опьяненному сном и смертью, казалось, будто меня обволакивает и отравляет цветочный аромат одного из пролетающих мимо парадизов —

Но тут внезапно я вновь очутился на прежнем, на первом берегу, и злая врагиня опять стояла в воде; однако теперь она дрожала, будто от холода, и испуганно показала мне на гладкое море у нее за спиной, со словами: “Эта вечность прошла, надвигается буря, ибо море уже взбаламучено”. Я посмотрел туда: бескрайняя гладь превратилась в бессчетные бугры, в бурю высотой до неба; но далеко на горизонте из-за этих зубцов проглядывал кроткий свет утренней зари… Я, однако, проснулся; что же ты скажешь, брат, об этом искусно-состыкующем сне?»

«Ты это тотчас услышишь, вслушиваясь в свою постель», – ответил Вульт, взял флейту и пошел, наигрывая на ней, прочь из комнаты – вниз по ступенькам – из дома и к зданию почты. Он уже был на улице, а Вальт все еще восторженно слушал, как говорят с ним удаляющиеся звуки, – не сознавая, что вместе с ними удаляется и его брат.

Конец четвертой книжечки

Комментарии

Грубиянские годы (Flegeljahre; в русской традиции – «Озорные годы»). Название романа многозначно. В современном языке это выражение понимается как «отроческие годы», «переходный возраст», но такое понимание утвердилось именно после публикации книги Жан-Поля. Вообще же Flegel означает «молотильный цеп», а также «невежа, грубиян, хам» – изначально так называли деревенских парней, которые и работали этими цепами, и нередко использовали их как оружие в драках. Эпитет «грубиянский» можно отнести и к персонажам романа[13], и к некоему периоду их жизни – к самим годам, которые этих персонажей «обмолачивают». Наконец, это понятие приобретает дополнительную окраску в контексте представлений Жан-Поля о литературе. Как пишет в книге о «Грубиянских годах» Густав Ломан (Lohmann, S. 311), Жан-Поль первоначально намеревался назвать роман «Поэтические грубиянские годы» (Dichterische Flegeljahre) или «Грубиянские годы поэта» (Flegeljahre eines Dichters). Вульт – в романе – собирается назвать свой роман «Неуклюжие годы поэта» (Tolpeljahre eines Dichters), а Жан-Поль в «Приготовительной школе эстетики» пишет, что «поэзия переживает сейчас юношеское брожение» (Эстетика, с. 336), буквально: «…переживает сейчас свои неуклюжие годы» („Insofern hat die Dichtkunst jetzo ihre Tölpeljahre“, Jean Paul V, S. 382).

Еще одним синонимом слова Flegel оказывается у Жан-Поля Grobian, «грубиян». В «Приготовительной школе эстетики», уделяя много внимания таким «грехам» молодых писателей, как невежество, самодовольство, мизантропия, он пишет, что грехи эти были свойственны и ему самому (Эстетика, с. 322–323; Jean Paul V, S. 368; курсив мой. – Т. Б.):

Настоящий лектор и сам несколько раз усаживался в кресло эстетического судьи и судил свысока, но, пока он сидел, у него не пропадало ощущение, что стоящая перед ним сторона на несколько вершков выше ростом. Напрасно силился он внушить себе грубое чувство превосходства (grobe Gefiihl von Uberlegenheit), поддерживающее даже самых низких критиков в минуту, когда они выступают против самого великого писателя, – благодаря чувству превосходства они оказываются в столь удобной позиции в отношении человека, вызывающего робкое почтение во всех читателях, что с непринужденным видом грубияна (wie ein Grobian) могут весело облаивать его (binflegelt: собственно, «вести себя как Flegel») и изливать себя без остатка…

«Грубияном» (Flegel) назван и один из персонажей этого романа, студент Зрюстриц, alter ego Жан-Поля, причем специально подчеркивается «его сходство с так называемыми гробианами» (с. 434). Гробианизмом называлось течение в среде немецких бюргеров, которое осмеивало подражание романской (французской и итальянской) моде и превозносило якобы естественную грубость нравов. В «Приготовительной школе эстетики» есть специальная главка о «гробианстве» (в русском переводе: «грубиянстве»), в котором Жан-Поль видит опасность для себя и вообще для поэтов (Эстетика, с. 365; курсив мой. – Т. Б.):

вернуться

13

Вульт, например, позволяет себе грубые выпады в адрес живого и здравствующего ко времени написания романа критика Г. X. Меркеля (стр. 592–594), а Вальт является перед Клотаром в дворянском камзоле (носить который не имеет права), что вызывает реплику графа: «Я одного не понимаю: как можно быть до такой степени наглым» (с. 294).

43
{"b":"817902","o":1}