– Орнитологи называют ее точнее: овсянка обыкновенная, золотистая овсянка, зеленушка, желтушка, желтая овсянка, Emberiza citrinella L.
– …которая, как объяснили нам родители, поет: «Был бы у меня серп, я бы тоже стала жнецом»… Что же за тьма царит во внутреннем мире человека, если я действительно готов, увы, предпочесть простую овсянку – когда иду через луга и слышу, как она поет на лесистом склоне, – готов предпочесть ее божественному соловью, который, правда, выводит свои трели не так чисто, но зато умеет резко перескакивать с одного на другое? – И разве потом вечерняя заря не затопила наш сад, окрасив все его ветви? Разве она не показалась мне золотым солнечным храмом со многими башнями и пилястрами? И разве на облачных горах не расцвели звезды, как майские цветочки? А просторная земля – не превратилась в ткацкий станок для создания пурпурно-розовых сновидений? И когда мы, уже в поздний час, возвращались домой, разве не висели на темных кустах золотые росные капли – милые светлячки? И разве мы не застали в деревне совсем особую праздничную жизнь: даже малолетние пастухи наконец приоделись по-воскресному, и в трактире не хватало разве что музыки, а из замка доносилось пение?
– И разве не случилось так, – подхватил рассказ брата Вульт, – что наш добрый отец, когда увидел, что и я участвую в общем веселье, не говоря ни слова, за волосы приволок меня домой и там люто отлупцевал? О, пусть дьявол заберет все эти методы воспитания, которые он никогда не испытывал на себе! Кто теперь снимет с меня эту праздничную порку и праздничное сидение в карцере? Ты-то легко можешь восстанавливать-вспоминать себя прежнего… и безмерно радоваться, когда достаешь из кармана часы с репетиром воспоминаний. Но, черт возьми, о чем могу, тая от умиления, вспомнить я – кроме как о завшивленной Авроре одной восходящей хвостатой звезды? О, каким счастливым, поистине счастливым можно сделать любого ребенка! Но попробуйте проделать такой же трюк с поседевшим канальей, которому перевалило за сорок! Один-единственный день из жизни мальчишки богаче событиями, чем целый год, прожитый взрослым мужчиной. Вдумайся, как один такой день, если ты позволишь мне употребить дерзкое сравнение, прокоптил и раскалил нежно-белое детское лицо, превратив его в бурую – наподобие головки курительной трубки – голову! – Не распаляй же меня снова своими россказнями! – Какие Элизиумы или Елисейские поля могу я теперь увидеть, оглянувшись вокруг, кроме разве что пары кресел? – и нашей ширмы, разделяющей напополам кровать и комнату (тут, кстати, не найдется чего-нибудь выпить)? – и тебя, мой славный миллионер, битком набитый памятными монетами для внутреннего потребления? – и деревянного трона для блаженных? – Ох, я хотел бы… Да входите же! Может быть, Вальт, это явился кто-то из небожителей, который все же принес нам один… или пару комплектов Небесных врат… и Эмпиреи впридачу.
В комнату шагнул почтальон в желтой форме с «Яичным пуншем, или Сердцем» под мышкой, отосланным магистром Диком назад со словами, что, хотя он и издает развлекательные вещицы в духе Рабенера или Вецеля, однако определенно – не такого рода, как эта.
– Ну что, это не долгожданный солнечный луч с нашего неба радости? – спросил Вульт.
– Ах, – вздохнул Вальт, – думаю, что сегодня вечером – и до сего момента – я был слишком счастлив; а такие излишества всегда перемежаются с чем-нибудь огорчительным… Но хорошо уже то, что наш роман не затерялся на почте, по дороге туда или обратно.
– Ох, какая же ты мягкосердечная… дубина! – вырвалось у Вульта. – Но расплачиваться за это придется не тебе, а магистру. Я сейчас прополощу его в морской водичке – посмотрим, отмоется ли он добела.
Он тут же сел к столу и, охваченный яростью, написал нефранкированное письмо магистру, проигнорировав все правила вежливости, обычные для эпистолярного стиля.
№ 59. Нотный моллюск
Корректура. – Вина
Наутро пришла еще одна рукопись, однако чужая и уже напечатанная: наборщик из типографии Пасфогеля – для Вальта любой наборщик был важной персоной – предоставил первый лист корректуры, чтобы универсальный наследник Кабелева имущества мог выполнить работу, оговоренную в соответствующей статье завещания. Это сочинение – оно называлось «Просвещенный Хаслау, упорядоченный в алфавитном порядке Шиссом» и уже ходило по рукам всех обитателей упомянутого города – было, что весьма хорошо, написано на немецком языке и латинскими буквами, однако читалось весьма худо или не читалось вовсе, ибо включало в себя всех хаслаусцев, которые написали «своей улице и миру» больше одной страницы, то есть минимум две страницы, или один лист; там имелось и краткое добавление обо всех просвещенных хаслаусцах, которые умерли еще в детском возрасте. Прикинув, сколько авторов Финкеншер исключил из своего Просвещенного Байрейта только потому, что не принимал туда никого, кто не написал по меньшей мере одного листа (и даже двух листов, согласно Предисловию, ему было мало, если речь шла о стихотворениях), и насколько большее число литераторов Мойзель изгоняет из своей «Просвещенной Германии», поскольку не пускает туда даже людей, которые написали только одну книжечку, а не две: каждый, пожалуй, пожелал бы быть уроженцем Хаслау, просто чтобы войти в соответствующее – существующее в напечатанном виде – просвещенное сообщество, потому что в качестве входного билета, обеспечивающего доступ туда, Шисс ничего другого не требует, кроме такой малости, которая сама не намного больше билетика, а именно одного напечатанного листа, то бишь страничного разворота; ведь если бы Шисс согласился взимать еще меньшую плату за допуск в свою ладью Харона, которая постоянно переправляет пассажиров то ли к бессмертию Эдема, то ли к бессмертию Тартара, это значило бы приглашать туда писателей, не написавших вообще ничего.
Нотариус тотчас взялся за корректуру – корректорские знаки он освоил уже давно, – и тут обнаружилось, что ему предстоит преодолевать не холмы, но скалы. Шисс писал как человек просвещенный и вместе с тем – непросвещенный: лист корректуры был соткан из титулов, имен, дат и тому подобных деталей, взаимосвязь между коими если и существует, то только в помыслах Божьих. А потому все пришли к единому мнению, что Пасфогель решил напечатать сей труд лишь с той целью, чтобы побольнее припечатать натариуса. Вульт, правда, хотел помочь брату исправлять ошибки, но Вальт посчитал, что, если он примет постороннюю помощь, это будет нечестностью и оскорблением Господа, – и продолжал работать один.
Когда нотариус уже собирался отнести готовую корректуру в книжную лавку, брат поделился с ним своей остроумной идеей: что он, Вульт, одновременно отнесет Пасфогелю их общий роман с сопроводительным письмом, в котором припишет авторство себе; и скажет: мол, подписавшийся в конце письма сейчас как раз стоит перед носом у читающего это послание… Так и произошло. Братья словно случайно встретились в книжной лавке. Едва Пасфогель увидел торчащую из кармана Вульта свернутую в трубочку рукопись, он перестал интересоваться этим посетителем – именно потому, что распознал в нем автора, – а предпочел ему Вальта, корректора и наследника, и принялся с дружелюбным видом просматривать корректуру. «Господин автор, – проронил он, – наверняка нас простит».
Когда с проверкой корректуры было покончено, Вульт робко передал Пасфогелю письмо вместе с романом и стал жадно наблюдать за физиономией читающего издателя – интересуясь, как она изменится, когда выяснится, что сам автор письма стоит здесь же, в качестве письмоносца. Однако утонченному издателю, живущему по закону удобной для общения стабильности, такая внезапная перемена пришлась не по вкусу, что и отразилось на его элегантном лице; и он, прежде пробежав глазами титульный лист, сказал с большей досадой, чем обычно: мол, он сожалеет, что уже перегружен рукописями, и предлагает обратиться в какое-нибудь из более мелких издательств. «Мы, авторы, – ответил Вульт, – поначалу, подобно оленям, у которых только прорезались нежные рога, ходим с опущенной головой; однако позднее, когда рога становятся большими и твердыми и разветвляются на шестнадцать отростков, олень с силой ударяет ими о древесный ствол, и потому я опасаюсь, господин Пасфогель, что в более зрелом возрасте начну вести себя очень грубо». – «Как это?» – изумился издатель.