Сначала стечение всех этих обстоятельств показалось бедной королеве мучительным для ее самолюбия и любви; но самое строгое расследование не могло бы уличить Шарни в том, что он покидал дворец не по служебным надобностям; очень скоро не только королеве, но и другим обитателям дворца стало очевидно, что со времени возвращения в Париж Шарни почти не выходил из своей мансарды.
Было также отмечено, что, с тех пор как Андре уехала из дворца, она там больше не появлялась.
Значит, если Андре и Шарни виделись, то это продолжалось не более часа в тот самый день, когда граф отказался ехать в Турин.
Правда, во все это время Шарни не искал встречи и с королевой; но, вместо того чтобы усматривать в этом уклонении от свидания признак равнодушия, разве прозорливый ум не мог бы найти в нем, напротив, доказательства любви?
Разве не могло быть так, что Шарни, оскорбленный несправедливыми подозрениями королевы, отдалился не оттого, что охладел, а, напротив, от избытка любви?
Ведь королева и сама понимала, что была несправедлива и излишне сурова к Шарни: несправедлива, когда упрекала его в том, что в страшную ночь с пятого на шестое октября он был рядом с королем, а не с нею, и что между двумя взглядами, обращенными к королеве, у него нашелся взгляд для Андре; сурова, потому что не приняла близко к сердцу и не разделила с ним глубокое страдание, которое Шарни испытал при виде убитого брата.
Так случается, по существу, всегда, даже если люди любят глубоко, по-настоящему. Когда любимое существо рядом, оно предстает в глазах другого со всеми своими недостатками. Вблизи все наши упреки кажутся нам обоснованными, а недостатки характера, странности, забывчивость другого — все это всплывает как под увеличительным стеклом; мы недоумеваем, почему так долго не замечали всех этих изъянов в любимом человеке и так долго их терпели. Однако стоит объекту наших нападок удалиться, по собственной воле или уступив силе, как те же недостатки, ранившие нас вблизи словно острые шипы, исчезают, четкие грани стираются, суровый реализм исчезает под поэтическим дыханием расстояния, под ласкающим взглядом воспоминания. Мы уже не судим, мы сравниваем, мы заглядываем в себя со строгостью, соразмерной со снисходительностью, которую испытываем к другому, и кажется, что не умели его ценить, а в результате этой работы души после недельной или десятидневной разлуки отсутствующий представляется нам дорогим и необходимым как никогда.
Разумеется, мы говорим о том случае, когда никакая другая любовь не успевает во время этого отсутствия завладеть нашим сердцем.
Вот как была настроена королева по отношению к Шарни, когда дверь распахнулась и граф, как мы знаем, только что покинувший кабинет короля, с безупречной выправкой офицера королевской службы появился на пороге.
Но было в его неизменно почтительной манере нечто холодное, и это будто останавливало королеву, готовую устремить на него все магнетические флюиды своего сердца в надежде оживить в Шарни былые воспоминания, милые, нежные или болезненные, что накапливались в его душе четыре года по мере того, как время, то мимолетное, то томительно-долгое, превращало настоящее в прошлое, а будущее — в настоящее.
Шарни поклонился и замер у двери.
Королева огляделась, словно спрашивая, что удерживает его в другом конце комнаты, пока наконец не убедилась, что единственной причиной тому была воля Шарни.
— Подойдите, господин де Шарни, — пригласила она, — мы одни.
Шарни подошел ближе. Тихо, но достаточно твердо, так, что голос его не выдавал ни малейшего волнения, он проговорил:
— К услугам вашего величества.
— Граф! — продолжала королева как можно ласковее. — Разве вы не слышали, что я вам сказала: мы одни?
— Да, ваше величество, — отвечал Шарни. — Однако я не вижу, как это уединение может повлиять на обращение подданного к своей королеве.
— Когда я посылала за вами, граф, а потом услышала от Вебера, что вы пришли, я подумала, что буду говорить с другом.
Горькая улыбка промелькнула на губах Шарни.
— Да, граф, я понимаю, что означает ваша улыбка; я знаю, о чем вы думаете. Вы говорите себе, что в Версале я была к вам несправедлива, а в Париже стала капризной.
— И несправедливость и каприз, ваше величество, — все позволено женщине, а тем более королеве, — заметил Шарни.
— Ах, Господи! Вы же отлично знаете, друг мой: будь то каприз женщины или королевы, вы нужны королеве как советник, а женщине — как друг, — проговорила Мария Антуанетта, постаравшись выразить взглядом и голосом все очарование, на какое была способна.
Она протянула ему белую, точеную руку, немного исхудавшую, но еще достойную служить образцом для скульптора.
Шарни взял руку королевы и, почтительно коснувшись ее губами, собрался было ее выпустить, но почувствовал, как королева сама сжала его руку.
— Ну что же, вы правы, — сказала несчастная женщина, отвечая на его движение, — да, я была несправедлива, даже более того — жестока! Вы, дорогой граф, потеряли у меня на службе брата, которого любили почти отечески. Он отдал за меня жизнь: я должна была оплакивать его вместе с вами, но в тот момент ужас, злость, ревность — что же вы хотите, Шарни, ведь я женщина! — высушили мои слезы… Однако оставшись одна, я все десять дней, пока вас не видела, слезами отдавала вам свой долг, а в доказательство, мой друг, взгляните: я и теперь плачу.
И Мария Антуанетта слегка откинула назад прелестную голову, чтобы Шарни увидел две светлые, словно бриллианты, слезинки, стекающие по горестным морщинам, уже появившимся на ее лице.
Ах, если бы графу суждено было тогда знать, сколько еще слез прольется вслед за теми, что он сейчас видел, он, несомненно, охваченный беспредельной жалостью, пал бы пред королевой на колени, дабы испросить прощение за то, что она была к нему несправедлива.
Однако будущее по милости Божьей надежно от нас скрыто, чтобы ничья рука не могла приподнять эту завесу, чтобы ни один взгляд не мог проникнуть за нее раньше положенного часа, а черная пелена, за которой таилась судьба Марии Антуанетты, была, казалось, довольно густо заткана золотом, чтобы никто не заметил, что это траурное покрывало.
Кроме того, прошло слишком мало времени с тех пор, как Шарни поцеловал руку королю, чтобы он мог прикоснуться губами к руке королевы с другим чувством, нежели с обычной почтительностью.
— Поверьте, ваше величество, — сказал он, — что я очень признателен вам за эту память, а также за чувства, которые вы испытываете к моему брату. К сожалению, я не располагаю временем, достаточным для того, чтобы выразить вам всю свою признательность…
— Как?! Что вы хотите этим сказать? — удивленно спросила Мария Антуанетта.
— Я хочу сказать, ваше величество, что через час я уезжаю из Парижа.
— Уезжаете?
— Да, ваше величество.
— О Господи! Неужели вы покидаете нас, как другие? — вскричала королева. — Вы эмигрируете, господин де Шарни?
— Увы, ваше величество, этим жестоким вопросом вы доказываете, что я, разумеется, сам того не зная, весьма провинился перед вами!..
— Простите, друг мой, однако вы же говорите, что уезжаете… Зачем вы едете?
— Я отправляюсь для выполнения поручения, которое я имел честь получить от короля.
— И для этого вы уезжаете из Парижа? — с озабоченным видом переспросила королева.
— Да, ваше величество.
— Надолго?
— Этого я не знаю.
— Однако еще неделю назад вы отказывались ехать, если не ошибаюсь?
— Совершенно верно, ваше величество.
— Почему же, отказавшись от поездки неделю назад, вы согласились ехать сегодня?
— Потому что за неделю, ваше величество, в жизни человека многое может измениться, а значит, он может принять другое решение.
Казалось, королева усилием воли сдержала себя и постаралась ничем не выдать своих чувств.
— Вы едете… один? — спросила она.
— Да, ваше величество, один.