— Не знаю уж, господа, как и доживу до вечера, — громко говорил словоохотливый граф. — Только представьте — домой добрался в два пополуночи. Сил — доползти до кресла. Там и заснул. Последняя мысль — какой там, к бесу, развод!..
Товарищи слушали его, улыбаясь.
— Но как же... — начал было один из слушателей.
— Не мешайте, Кокорин, сейчас всё узнаете... Просыпаюсь от дикой тряски. Где я?! Что я?! Черти ли меня в самом деле забрали и мучают в колесе?! Голова не то что разламывается, а уже раскололась частей эдак на пять. Медленно-медленно вращаю глазами и вдруг понимаю — еду в карете! Мишка, медведь мой, отчаявшись разбудить, взял в охапку и перенёс бесчувственное тело из кресла да в экипаж. И сам сидит, бестия, рядом. Увидел, что я веки поднял, так протягивает лапищу. А в кулаке у него... Да! Она самая!.. Так вот успел и дотерпел до обеда. Ну, ещё немного нам выждать, и уже отпразднуем славно.
— Завтра же опять...
— Что будет завтра, случится завтра. Как-то вы, Новицкий, чересчур уж серьёзны. Помните, юноша, — жизнь весела и проста. Если, конечно, читать её не по уставу.
Подпоручик Новицкий, невысокий и совсем ещё молодой человек, с бледным и узким лицом, несколько терялся среди ражих и неуёмных преображенцев. Ему не было ещё девятнадцати, он не мог похвастать ни знатностью, ни богатством, и мало кто понимал, как же он оказался в гвардии. Говорили, что сыграли здесь заслуги отца, воевавшего где-то на юге, за горами, о которых здесь, в Петербурге, мало кто слышал. Товарищи его принимали, но подозревали в нём слишком большой интерес к книгам.
— Неудобно перед солдатами.
Все засмеялись.
— Полно, Серёжа, — укорил его Кокорин, силач и пьяница даже по самым гвардейским меркам. — Экое ж в тебе egalite [13] прорезается.
Граф сделался вдруг серьёзен:
— Да что мне до этого мяса. Навоз истории, как говаривал славный король Фридрих. Такое же быдло, как те, что остались у отца в подмосковной. Только и дела, что бритое.
Новицкий счёл за лучшее промолчать. Он уже и так досадовал на себя, что попытался перечить Брянскому. Чувствовал, что оказался в чужой компании, никак не мог подделаться под общий тон и постоянно срезался. С большим удовольствием он остался бы и вовсе один, но в армии, в лагерях это было никак невозможно.
Ещё при Екатерине в Петербурге начали строить каменные казармы, и закончилась привольная гвардейская жизнь. Преображенский полк перевели в Таврические — между Кирочной, Преображенской, Виленским переулком и Парадной. Последней и подобрали название, поскольку выходила она на парадный полковой плац.
Летом же всю гвардию выводили поскорей в лагеря. В условия, приближённые к реальным. Мера учебная, политическая и санитарная. Десятки тысяч людей, лошадей даже столице казались ношей едва посильной. Павел Петрович вообще предполагал отправлять полки в сезонные длительные походы за сотни вёрст. С середины марта и до самых октябрьских утренников. Так, чтобы по возвращении в буйных головах кирасиров и гренадеров оставалась одна только мысль — отлежаться.
Как и многие проекты покойного государя, мысль эта осталась непереваренной, но с началом царствования Александра гвардейцы начали обживать село Красное.
Из казарм переселялись в палатки. Каждая — на пять человек. Лагерь строили побатальонно. Две сотни полотняных домиков вытягивались в две линии. В них размещались чины нижние, рядовые. Дальше стояли палатки обер-офицерские. За ними размещались штабы — майоры и подполковники. И, наконец, в двадцати шагах стояли палатки обоза.
В середине каждой роты — две пирамиды с ружьями. Перед батальоном — знамёна.
Отдыхали солдаты зимой, летом же учились весьма серьёзно. В шесть били подъём, два часа тратили на туалет, уборку и завтрак. Затем отправлялись в поле. В полдень обедали, отдыхали и снова строились в ряды и шеренги. В пять пополудни строевая подготовка заканчивалась, но начинались хозяйственные работы. Потом час на личные нужды, вечерняя поверка, молитва и — последняя за день команда: «Накройсь!..»
Офицеры заняты немногим меньше своих подчинённых, так что полдня неожиданного отдыха пришлось им кстати весьма. Все роты отправлены были в наряды, но за чисткой нужных ям могли и должны были приглядывать унтеры. У командиров рот оказались свои неотложные дела. А прапорщики и поручики наслаждались свободой, теплом и безоблачным небом.
— Взгляните же, господа, — снова прокричал Бранский. — Вот они — кого предлагает нам стыдиться Новицкий. Им что право, что лево, что ружьё, а что вилы.
За разговорами они дошли до самого плаца, где занимался со сборной командой Мадатов. Мощный сержант стоял впереди строя, лицом к шеренгам, отточенными движениями исполняя команды, что выкрикивал офицер. Рядовые пытались следовать ему, но ошибались. Горбоносый чернявый поручик быстро ходил, почти бегал между шеренгами, увлечённо подсказывая правильные темпы, поправляя стволы, плечи и локти.
— И это гвардия императора! — не хотел униматься граф: он увидел Мадатова и рад был случаю позлословить. — И это его офицер — грязный, всклокоченный. Что ему наша служба — только ножку тянуть, выше, выше!..
— Вас услышат, — недовольно сказал Новицкий.
— Не думаю, — отрезал граф, но всё-таки перешёл на французский: — Что бы сказал Цезарь, увидев этих солдат? И этого, с позволения вашего, дворянина?..
Новицкий улыбнулся одними губами. По-французски Бранский говорил бойко, но очень неверно. Сам же он знал язык превосходно и не упустил случая показать своё преимущество:
— Не знаю, что сказал бы первый из цезарей. Но его наследники уже знали, что им служат верно не одни граждане Вечного города.
Граф закусил губу.
— Говорите об этом горце? Не возражаю — обтесали его изрядно. Да только таким с ними и заниматься. Да ему бы самому флигельманом[14] перед строем состоять.
— Может быть, отодвинемся чуть дальше, — предложил графу Новицкий.
— Ничего, он и так слишком громко кричит. Ну а если услышит, так всё равно не поймёт. Он и по-русски знает только одни команды...
Мадатов в самом деле с трудом разбирал долетавшие до него слова и обрывки фраз, но понял, что говорили офицеры о нём.
Как Бутков и предсказывал, через несколько месяцев после смерти Павла Петровича, в конце позапрошлого года Брянский появился в полку. Они с Мадатовым узнали друг друга, но не подали вида. Их ничто не связывало, даже обязанности по службе. Брянский состоял во втором батальоне, Мадатов пока оставался в первом. Он был на хорошем счету, и полковое собрание единогласно проголосовало за производство его из прапорщиков в следующий чин, потом и в поручики. Но здесь и крылась опасность. Хорошего офицера перевели в другой батальон, укрепить обер-офицерский состав. По несчастному стечению условий жизни, свободная вакансия оказалась именно в роте, где усердно проматывал отцовское состояние граф Бранский...
III
Жжёнку варили в палатке, где располагался с товарищами Бранский. Но они позвали и всех офицеров роты, и часть других из батальона, с кем были накоротке.
Мишка, то ли слуга Бранского, то ли его денщик, огромный, осанистый парень лет сорока, привёз из города всё нужное для вечернего священнодействия. Койки сдвинули к стенкам, свободное место застелили коврами. В центре поставили огромную медную чашу, почти до краёв налитую ромом. Над ней на скрещённых шпагах укрепили сахарную голову, облили ромом же и подожгли. Расплавленный сахар стекал в напиток, повышая его и температуру, и крепость.
Гости сели кругом в вольных позах. Каждый взял бокал из числа доставленных тем же Мишкой. Сначала разливали по кругу и пили достаточно чинно, произнося положенные случаю тосты: за государя, за командира, за полк, за хозяина... После десятого заговорили уже все разом, громко и не слишком отчётливо, перебивая друг друга, зачерпывая напиток как, кому и когда будет угодно.