В тороки вязали мешки с сухарями, вяленой и копченой рыбой, сушеным до черноты мясом — все с тем расчетом, чтоб в пути не делать больших остановок, спешить, как позволять будет ход лошадей. Сухое да вяленое не надо варить, можно жевать на ходу.
Через несколько дней добрались до устья Цны. Разбили на берегу лагерь. Под руководством Сысоя установили княжеский шатер.
Михаил Ярославич, едва дождавшись, когда ему поставят шатер, вошел в него, кинул наземь потник, лег и почти сразу уснул. Сказалась накопившаяся за долгий переход усталость.
Проснулся среди ночи от озноба. Позвал вдруг изменившимся голосом:
— Сысой.
— Я здесь, Ярославич...— отозвался милостник.
— Укрой меня. Мерзну я.
Сысой накинул на князя корзно, подоткнул с боков. Спросил участливо:
— Что с тобой?
— Лихоманка навалилась, кажись, все нутро дрожит.
— Может, выпьешь чего?
— Давай, что там?
Сысой нашел в темноте сулею, вынул пробку. Подхватил князя за затылок, приподнял голову, поднес ко рту сулею.
— Пей.
Князь пил, захлебываясь, кашляя. Попив, откинулся на изголовье, сделанное из седла. Прошептал:
— Худо, брат.
Утром стало ясно: князь всерьез занемог. Он задыхался, впадал в беспамятство. Все время просил укрыть его потеплее. Корзно не грело больного.
Чуть свет Сысой поскакал в Волок и воротился оттуда, привезя для больного тулуп. Укрыл его. Но и под тулупом князь дрожал как осиновый лист. Сысой поил князя настоем каких-то трав, привезенных из Волока и предложенных там ведуньей-бабкой: «Попьет два-три дня, и получает ему».
На следующий день чуть свет прибежал с луга запыхавшийся конепас:
— Сысой, беда! Кони дохнут.
— Ты что, спятил?
— Идем, идем, сам узришь.
Сысой бежал вместе с конепасом на луг, на котором уже лежало несколько коней, высоко задрав копыта.
— Счас вон княжий Воронко уже лег.
Они подбежали к Воронку. Он лежал, вытянув шею, тяжело и часто дыша. Возле него стоял другой конепас, беспомощно разводя руками.
— Что случилось? Может, отравились?
— Не, Сысой, это не отрава.
— А что же это?
— Мор. Язва. Ты гляди, начинается понос с кровью. Лошадь ложится, и все, подергает ногами, посучит — и готова. Вон-вон, смотри на Воронка.
И действительно, красавец Воронко, взлелеянный князем, захрипел, глаза налились кровавой мутью, ноги задергались, под кожей пробежала судорога. Ноги дернулись раз-другой, и конь сдох.
— Ну чем-нибудь можно помочь? — спросил в отчаянье Сысой.
— Нет. Надо уходить, немедленно бежать отсюда, пока язва на людей не перекинулась.
— Как уходить? Князь болен.
— Тля, гля, все бегут сюда. Нельзя к коням. Заверни их, Сысой.
— Стой! — закричал Сысой, бросаясь наперерез бегущим воинам.— К коням нельзя.
— Как нельзя? Мой еще живой, я его увести хочу от поветрия.
Никто не стал слушать Сысоя. На уцелевших коней хозяева накидывали уздечки и тянули с луга к лагерю. Конепасов тем более никто слушать не хотел.
— Нельзя, нельзя! — кричали они, носясь от одного к другому.
— А-а, пош-шел ты!
— Ты не видишь, он уже с кровью ходит. Смотри, дурак.
Потеря коня для воина была почти равнозначна собственной гибели. И многие не могли поверить, что в один день внезапно лишились своего четвероногого друга и товарища, который вчера еще нес воина через буреломы и болота, готов был вместе с хозяином ринуться навстречу летящим копьям и стрелам.
Кто-то плакал, стоя над трупом своего любимца, взывая к его душе отлетевшей:
— Ах, Буланый, Буланый, на кого ты меня спокинул?
— Не будет у меня уж такого, как мой Серко.
Все эти Серки, Буланки, Гнедки, Каурки, Игрени, Воронки почти в один день полегли на широком зеленом прибрежье Цны.
Не уцелели и те, которых успели увести в лагерь: к утру почти все околели. Воин Темка с ранья, проливая по коню слезы, взялся снимать шкуру с него.
— Ты что делаешь? — налетел на него конепас.
— Не вишь, снимаю шкуру.
— Ты гля, кровь какая. Гля, дурак.
— Ну и что?
— Гля, она как деготь. Это отчего? Оттого, дурень, что от язвы сдох он.
— Ну и что?
— А то, что и ты, дурак, от того ж сгинешь.
— Ничего, я осторожно.
И ведь снял-таки шкуру, растянул ее на вешале сушиться. Еще и на конепаса ругался:
— Мелет, что не скисло: сгинешь, сгинешь.
Увы, конепас оказался прав. Через два дня у Темки началась рвота с кровью, понос, сильные боли внутри, живот вздуло, и вскоре последовал несчастный за своим конем.
В течение нескольких дней вся дружина опешела — лишилась коней и с ними вместе боевого духа. Князь болел, не мог даже вставать. И когда однажды пришел в себя, сказал Сысою:
— Уноси меня домой. В Тверь. Хочу дома помирать.
— Что ты, Ярославич, не зови незваную. Когда надо, сама придет.
— В Тверь,— повторил князь и прикрыл глаза.
Для князя из шатра сделали носилки и отправились назад, по очереди неся больного. Почти неделю поветрие, свалившее всех коней, преследовало и дружину. На каждом привале оставалось лежать два-три человека. И Сысой запретил их хоронить, полагая, что именно от умерших болезнь переходит на живых, как это и случилось с Темкой. Приказал даже побросать седла, что пытались тащить на себе некоторые воины.
В Торжке купили свежих коней для князя и на них приладили носилки, на которых и доставили его в Тверь, уже почти выздоровевшего, но сильно ослабшего за время болезни. Даже на крыльцо Михаил Ярославич поднимался, опираясь на Сысоя.
— Ну вот, а ты собирался помирать,— ворчал добродушно милостник.— Еще поживем, Ярославич, потопчем земельку. А помирать всегда успеем.
21. ЗЯТЬ УЗБЕКА
Прошла неделя, другая, месяц наконец, а о решении хана в отношении Юрия Даниловича так ничего и не было слышно.
— Может, забыли обо мне? — размышлял вслух князь.
— Это скорее твои подарки подействовали,— говорила Стюрка.
— Возможно, возможно,— соглашался Юрий.
Сразу же после той памятной первой встречи с Узбеком и его женой князь, воротившись, отправил ханше целый мешок собольих «сорочек», наказав Романцу:
— Так и скажи, мол, князь Юрий Данилович кланяется ей и благодарит от чистого сердца.
— За что благодарит-то? — спросил Романец.
— Она знает за что. Главное, не забудь так сказать: кланяется и благодарит.
Романец исполнил приказ, правда едва не испортив все дело ошибкой, которую вовремя заметил и на ходу исправил. Явился сперва к кибитке не ханши, а сестры хана. Попробуй различи их: обе кибитки снаружи белые, обе изукрашены мудреными красными загогулинами из шерстяной ткани. Хорошо, достало ума спросить слугу:
— Здесь живет жена хана?
На что тот ответил:
— Здесь живет Кончака, сестра Узбека.
Романца аж пот прошиб от такого открытия. Ведь не подвернись слуга этой самой Кончаки, он бы вывалил соболей перед этой девчонкой, а не перед ханшей.
О своей ошибке он ничего не сказал князю: отдал, и все.
— Сказал?
— Сказал, как велено было.
— А что она?
— Ну что она? Конечно, обрадовалась. Баба есть баба, хотя и ханша.
— Что-нибудь сказала?
— Сказала.
-Что?
— Передай, мол, князю, что он хороший человек.
Вот эти слова ханши «хороший человек» несколько ободрили Юрия Даниловича.
«Эх, если б она еще Узбеку дунула в уши эти слова. Впрочем, лучше не надо. Еще, чего доброго, возревнует да и велит «хорошему человеку» «секим башка» сделать. От этих поганых все ждать можно».
Меж тем они постепенно втягивались в татарский образ жизни. Стюрка вспомнила свои поварские навыки, стала готовить на огне пищу и даже стряпать хлебы и просяные лепешки. Романец с Иванцом стали основными добытчиками; они ходили на базар, покупали крупу, муку, мясо. Однако первым же мясом, принесенным ими с базара, возмутилась Стюрка:
— Вы что мне дохлятину принесли? Что, ослепли?