— Ей пришлось хлебнуть горя, — вздохнула матушка, отжимая белье.
— А будь она в прислугах у меня, — ответила тетка, — горем бы — она просто упилась, чертова лентяйка!
— Конечно, прислуга из нее никудышная, — согласилась матушка, — но все же у нее доброе сердце.
— Да шла бы она со своим сердцем подальше! — вспылила тетка. — Там ее сердцу самое место. Будь моя воля, я бы туда ее и послала — вместе с сердцем и прочими причиндалами!
Вскоре Сюзанну действительно отправили подальше. Случилось это в субботу вечером. Матушка, смертельно бледная, влетела в кабинет к отцу.
— Льюк! — сказала она. — Скорее беги за доктором!
— Что случилось? — спросил отец.
— Сюзанна! — с трудом вымолвила матушка. — Она лежит в кухне на полу. Дыхание прерывистое. На вопросы не отвечает. Бредит.
— Бегу за Уошберном! — сказал отец. — Сейчас у него обход. Если поспешу, то, может, успею его перехватить.
Через пять минут отец вернулся, страшно запыхавшись; за ним шел доктор — высокий мужчина с черной бородой; следует добавить, что он держался прямо и имел привычку задирать голову, так что казался еще выше. Перешагивая через две ступеньки, он поднялся па кухню; от его поступи весь дом заходил ходуном. Отстранив матушку, он нагнулся над бесчувственной Сюзанной, которая лежала на спине, широко раскрыв рот. Затем он поднялся, посмотрел на моих родителей, с тревогой следивших за его действиями, и разразился громоподобным хохотом — мне никогда не доводилось слышать, чтобы люди так смеялись.
После этого он взял ведро — воды в нем было наполовину — и вылил содержимое на несчастную. Сюзанна открыла глаза и приняла сидячее положение.
— Ну, как мы себя чувствуем? — спросил доктор, не выпуская из рук ведра. — Получше? Может, увеличим дозу?
Сюзанна начала приходить в себя; она сидела, явно подбирая слова, подходящие для того, чтобы выразить все, что она о докторе думает; но прежде чем успела открыть рот, мистер Уошберн выставил нас из кухни и запер дверь на засов.
Мы стояли под дверями и слушали, как ругается Сюзанна: голос был хриплый и злобный, то и дело срывавшийся на визг; но все ее вопли заглушались громоподобными раскатами бешеного хохота, А когда она замолкала, чтобы перевести дух, доктор подбадривал ее, крича диким голосом: «Браво! Давай, красотка, давай, язык-то, он без костей! Мели, мели! Слушать тебя — одно удовольствие!». При этом он аплодировал, хлопал себя по бокам и притопывал ногой.
— Господи! — прошептала матушка. — Да это же не человек! Зверь какой-то.
— Человек, и весьма интересный, — принялся объяснять отец. — Вот узнаешь его получше, тогда поймешь.
Но матушка стояла на своем:
— Еще чего! И знать его не желаю! Однако зарекаться никогда не следует.
Вопли на кухне наконец утихли. Сюзанну было не узнать: голос ее звучал спокойно, говорила она членораздельно. Лестница опять задрожала под шагами доктора.
Матушка раскрыла кошелек, и едва доктор ступил на порог, устремилась ему навстречу.
— Чем мы вам обязаны, доктор? — спросила матушка, дрожа от негодования.
Он закрыл кошелек и деликатно вернул его.
— С вас, миссис Келвер, причитается кружка пива и свиная отбивная, — ответил он, — Я вернусь через час и сам себе приготовлю. А уж коли прислуга у вас нет, — продолжал он, глядя на оторопевшую матушку, — то я на вашем месте доверился бы моему вкусу и поручил мне сготовить на всю семью. Знали бы вы, какие у меня выходят свиные отбивные!
— Но позвольте, доктор… — начала матушка. Он положил на ее хрупкое плечико свою ручищу, и матушка рухнула на стул, который, по счастью, оказался рядом.
— Милочка моя, — сказал он, — этой особе делать у вас в доме нечего. Она обещала мне убраться отсюда через час; я вернусь и проверю, как она держит слово. Выдайте ей расчет и освободите мне плиту, — И не успела матушка ответить, как за ним уже хлопнула входная дверь.
— Непонятный человек! — сказала матушка, приходя в себя.
— Человек с характером, — сказал отец. — Ты не поверишь, но все здесь его боготворят.
— Не знаю, как с ним и быть. Сходить, что ли, в мясную лавку? — сказала матушка — и сходила в лавку.
Сюзанна ушла, трезвая как стеклышко. Больше всего она боялась доктора и спешила убраться подобру-поздорову, пока он не вернулся. А вернулся он ровно через час, как и грозил. Я не спал — разве можно спать, когда к вам пришел доктор Уошберн, — тут и спать-то расхочется — и слушал, как дом содрогается от раскатов смеха. В тот вечер даже тетка смеялась, а когда хохотал сам доктор, то казалось, кровать начинает ходить подо мной ходуном. Обидно, когда без тебя идет такое веселье, и я поступил так, как всегда поступают непослушные мальчишки, а в некоторых случаях и дурно воспитанные девочки, когда им становится невтерпеж: накинул на себя одеяло и тихонечко спустился вниз, придав лицу выражение внезапно вспыхнувшей и, возможно, вполне готовой тут же угаснуть сыновней улыбки. Матушка сделала вид, что рассержена, но я-то знал, что это не всерьез, просто в таких случаях матушкам положена сердиться. Кроме того, я действительно испытал не то чтобы боль, а какое-то неприятное чувство (в то время око нередко посещало меня), будто бы я проглотил купол собора Святого Павла.[65] Доктор, сказав, что дети в моем возрасте частенько на это жалуются: надо просто попозже вставать и поменьше заниматься; посадив меня на колени, он тут же с ходу назначил лечение — сироп золотистый четыре раза в день по чайной ложке и шербет восточный, одна унция — класть под язык точно за десять минут до каждого приема пищи.
Этот вечер никогда не умрет в моей памяти. Матушка была ослепительна, такой я ее еще не видел: на щеках играл румянец, глаза блестели. Она сидела у камина, отгородившись от огня вышитым экраном, и, глядя на нее, я вдруг ощутил, что в душе моей рождается понимание красоты; повинуясь необъяснимому порыву, я, все еще укутанный одеялом, сполз с колен доктора и тихонько пробрался к краю каминной решетки, откуда мог незаметно — так мне казалось — любоваться ее лицом.
Да и отец расправил плечи, стал как будто выше, внушительней; он говорил с воодушевлением, весело — этого за ним раньше не замечалось, Тетя Фанни была весьма любезна и мила — насколько может быть любезна и мила моя тетка. Даже я задал Несколько вопросов, вызвавших почему-то всеобщий смех, а посему я решил, что хорошо бы мне их не забыть и, как только представится возможность, задать их еще раз.
В том и заключалось очарование этого человека: магнетической силой своего удивительного жизнелюбия он вытягивал из человека все самое лучшее. В его обществе умные люди превращались в титанов мысли, а дураки начинали чувствовать себя оригиналами. В беседе с ним Подснеп поразил бы всех своей пикантностью, а Догберри[66] блистал бы остроумием. Но больше всего мне нравилось, когда рассказывал он сам. Не просите меня передать содержание его историй, вы могли бы с большим успехом попросить детишек из Гамельна напеть мелодию, которую наигрывал на своей дудочке Крысолов.[67] Одно лишь могу сказать — при звуках мятежной музыки его голоса стены убогой комнаты исчезали, и за ними открывался прекрасный, смеющийся, манящий мир; мир, полный веселой борьбы, где кто-то побеждал, а кто-то проигрывал. Но исход этой борьбы тебя не должен смущать — это честная игра по правилам, одинаковым для всех. В этом мире люди веселились, они не боялись ни жизни, ни смерти, а Судьба была всего лишь хозяйкой на этом Пиру.
Так я познакомился с доктором Уошберном, или, как его прозвали в наших трущобах, доктором Торопевтом, В некотором отношении тот вечер выявил многие стороны этого человека. Случалось, он морщил нос — как собака, перед тем как собирается укусить, и тогда он становился не человеком, а зверем: у него просыпались животные инстинкты, пробуждался звериный аппетит, он ржал от удовольствия и придумывал грубые забавы, А то вдруг его голубые, глубоко сидящие глаза начинали светиться буквально материнской нежностью, и тогда его можно было принять за ангела в цивильной одежде — сюртук его был такого свободного покроя, что, казалось, под ним скрываются сложенные крылья. Часто я ломал голову над этой задачей: хорошо или плохо, что я познакомился с ним, но проще было бы дереву ответить на вопрос — правильную или неправильную форму придали ему бури и ливни?