Несмотря на настояния де Лаборда, Габриэль отказалась покинуть машину. Он хотел, чтобы она отдохнула. Она не хотела.
Все гостиницы внушали ей ужас. Он оставил ее все с тем же искаженным лицом, все в той же позе — и тут граф де Лаборд начинал путаться, ибо все это случилось давно и он уже не помнил, то ли Габриэль внезапно начала походить на привидение, то ли она выглядела так, «словно увидела привидение».
В те годы, когда он пытался собрать свои воспоминания, красавец Леон, дерзкий всадник из клана Руайо, когда-то заботившийся о том, чтобы выставить напоказ свойственный его поколению дендизм, не боявшийся провоцировать современников, шокировать их тем, что не снимал каскетку, даже когда пил с Габриэль чай в «Поло» в Довиле, этот Леон стал очень старым господином. Но тот, кто вообразил бы, что с возрастом он отрекся от дендизма, ставшего второй натурой, ошибся бы. Англомания в одежде графа де Лаборда устояла перед всеми современными модами. Поэтому когда в восемьдесят с лишним лет он каждое утро, ровно в десять часов, появлялся на пороге своего особняка на Лилльской улице, одетый зимой и летом в костюм из темной фланели в тонкую полоску, в черной шляпе с загнутыми полями, с темно-красной гвоздикой в бутоньерке, со светлой тростью в руке, невозможно было воспринимать графа де Лаборда иначе, как законченный образец определенной эпохи в жизни Парижа. Габриэль Шанель была одной из тайных мыслей старого человека, медленно направлявшегося на работу, в галерею Шарпантье. Она занимала его мечты, его воспоминания. И никогда он не забывал о той драматической ночи, принадлежавшей им двоим.
Порой у меня раздавался звонок, прерываемый яростными «Алло! Алло!» человека, не любившего пользоваться телефоном и злившегося на аппарат: «Вы меня слышите? Черт побери…», порой приходили маленькие голубые телеграммки, в которых уточнялось, что он вспомнил то одно, то другое. Ибо ему надо было тут же поделиться обретенным воспоминанием, он боялся потерять его снова. Так, совершенно неожиданно он вспомнил, что в 1919 году, приехав в Канн с Габриэль, он оставил машину в нескольких метрах от того места, где десять лет назад один фотограф, работавший на Круазетт, запечатлел их всех своим аппаратом. Потрясающий малый, этот фотограф: восхитительная Габриэль, серьезный взгляд из-под большой черной шляпы, а позади нее, в ряд, свита поклонников (только Боя там не было, потому что «это было еще до него», как говорится, но, как только фотокарточка была проявлена, ему сразу ее послали как открытку, ибо все прекрасно знали, что уже тогда Бой любил только ее). Тогда, в ту ночь в Канне, Леон де Лаборд начал потихоньку подавать назад, чтобы сменить место раньше, чем… Но рука Габриэль легла на его руку: «Не стоит, не беспокойся!», и он оставил ее одну, забившуюся в угол машины, в ожидании его возвращения. Он отправился за новостями, хотя было три часа утра.
В других обстоятельствах граф де Лаборд позвонил бы в казино Монте-Карло, будучи уверен, что найдет там Сатерленда, Росслина, в общем, всех своих английских друзей и, главное, леди М., ибо искал он именно Берту. Наконец, переходя от портье к портье, от гостиницы к гостинице, он нашел ее. Берта была в отчаянии. Она попросила их прийти как можно скорее. Пусть они приходят, у нее апартаменты, она сможет разместить их. Безумная, но славная девочка. И потом, в тот момент, когда она вешала трубку, он узнал еще одну ужасную новость: они приехали слишком поздно. Тело уже положили в гроб, все было кончено. Надо было нанести смертельно усталой Габриэль еще и этот удар: после восемнадцати часов, проведенных в машине, она так и не увидит Боя.
Габриэль снесла и этот, последний удар.
Леди М. плакала, встречая их. Габриэль поцеловала ее в ответ, но глаза ее были сухи.
Она дождалась наступления утра в шезлонге, не раздеваясь, несмотря на мольбы Берты, предлагавшей кровать, лиловые крепдешиновые простыни, покрывало из лебяжьего пуха и Бог знает что еще. Ответом было «нет». Реакция, которую граф де Лаборд сорок лет спустя по-прежнему не мог себе объяснить. Дело в том, что он всегда жил как денди и совершенно утратил всякое представление о крестьянском мире. В Канне, в элегантных апартаментах леди М., все происходило так, словно где-то рядом, ощутимо, хотя и невидимо, находился покойник, распростертый между двумя свечами, с веточкой самшита, поставленной в ногах, с распятием на груди, до подбородка укрытый простыней. Какой бы развитой, какой бы красивой и обольстительной ни была Габриэль, под ее обманчивой внешностью вновь возродилась севенка. Она была худой крестьянкой, которая, окаменев от горя, застыла в кресле, не в силах даже выпустить сумку из рук. Можно ли представить, чтобы в драматических обстоятельствах крестьянка из Понтея, Алеса или любой другой деревни разделась бы?
Назавтра были новые сюрпризы… Она заявила Берте, что не поедет во Фрежюс. Почему? Бесполезно настаивать. Она не поедет. А похороны? Нет. Чего она хотела? Попасть на место катастрофы. Берта дала ей машину. Габриэль отказалась от сопровождающих. Даже от Лаборда? Даже от него. Берта смирилась.
Сестра Артура узнала об этой поездке из рассказа своего шофера. Он повез молодую даму туда, куда накануне отвозил миледи. Машина капитана по-прежнему была на месте, ее оттащили на обочину, полусгоревшую, ни на что не годную. Молодая дама обошла ее, прикладывая к ней руки, словно слепая. Потом села на дорожный столб и, повернувшись спиной к дороге, опустив голову и не двигаясь, страшно рыдала. Страшно. В течение нескольких часов, уточнил шофер. Из деликатности он удалился.
Габриэль умела, Габриэль могла плакать. Но только лицом к лицу с землей.
В ту ночь в сказочном Канне, среди сосен и эвкалиптов, где возвышались большие виллы, было шумнее, чем обычно. Наступило Рождество. В номере рядом с Бертой был праздник с оркестром, и негры играли блюзы.
Французы, англичане, американцы набрасывались на развлечения. Джаз — все думали только об этом.
Славянские годы
(1920–1925)
Всякая новая мода — отказ наследовать, ниспровержение диктата прежней моды; мода осознает себя как право, как естественное право настоящего над прошлым…
Ролан Барт. Система моды
I
Черные ставни
Возможно, это было их совместное решение: за три месяца до смерти Боя Габриэль переехала со своим ателье из дома 21 по улице Камбон, за которое она платила патент модистки с 1910 года, и, будучи уже модельером, обосновалась в доме 31 по той же улице, где оставалась до конца жизни. Вскоре после смерти Боя она подписала контракт на покупку новой виллы, которая привлекла ее отдаленностью, что в эти годы, казалось, было главной заботой Габриэль. Она собиралась переехать из леса Сен-Кюкюфа на холмы Гарша, из одной виллы в другую, более просторную и лучше расположенную, из «Миланезы» в «Бель Респиро». Названия, которые могли бы послужить заголовком для новелл Колетт. Как бы она сумела описать их сады, особенно последний, в «Бель Респиро», густой, наполненный ароматами и звенящим пением птиц. Все свидетельствовало о совершенно четком выборе: не жить в Париже, жить скрываясь.
Тоска Габриэль принимала тревожные формы. Закончив работу, она возвращалась в «Миланезу» по субботам, чтобы выплакаться тайком.
По рассказам ее метрдотеля, она велела затянуть свою комнату черным — стены, потолок, пол, даже простыни на кровати были черные, все это было весьма сомнительного вкуса и напоминало погребальные шуточки Карла V в Юсте и Сары Бернар, любившей покрасоваться в обитом тканью гробу. Но в этой комнате Габриэль провела всего одну ночь. Едва улегшись, она позвонила: «Жозеф, быстренько вытащите меня из этой могилы и скажите Мари, чтобы она приготовила мне постель в другом месте. Я начинаю сходить с ума». И Мари, жена Жозефа, устроила хозяйку в другой комнате и оставалась рядом с ней до утра. На следующий день черные драпировки были сняты; обойщик получил приказ «отделать комнату в розовых тонах».