Нельзя отрицать, что монастырский мир оказал на нее непреходящее гипнотическое воздействие. И если в течение долгого времени воспоминание об Обазине внушало Габриэль отвращение, может статься, что в конце концов потрясение утратило свою остроту и в глубине души она обнаружила неожиданную нежность по отношению к месту и женщинам, давшим ей приют.
Поэтому, чтобы понять, почему ее охватывали вдруг внезапные вспышки веселья, нам придется вспомнить о простодушной радости монахинь, радости беспричинной и производящей даже впечатление притворной. Габриэль Шанель была женщиной злопамятной и непокорной, из-за того, что в начале жизни с ней обошлись несправедливо, она сама стала крайне несправедливой. Но в ее манерах, поведении, речи пробивались порою наивность и бесхитростность ее монастырского детства.
И когда она вдруг принималась мечтать о строгости, об идеальной чистоте, о вымытых с мылом лицах, когда ей хотелось, чтобы вокруг все было бело, просто, светло, когда она заводила разговор о белье, сложенном в высоких шкафах, о крашенных известью стенах, о большом столе, покрытом мольтоном, над которым легкими лепестками порхают накрахмаленные нагрудники и крылышки воротничков, следовало догадаться, что она пользуется тайным языком, каждое из слов которого означало лишь одно: Обазин.
* * *
Озлобленность, ненависть, враждебность она приберегала для тех, кто за стенами монастыря отверг ее и вынудил к изгнанию, для той силы, которую другие называют своей семьей. Что такое семья, Габриэль не знала. Этого понятия для нее не существовало. Ее семья? Она ограничивалась Жюлией, Альфонсом, маленькой Антуанеттой и младенцем Люсьеном. Они, и только они, были ее семьей, от которой ничего осталось. Детей разлучили. Увидит ли она когда-нибудь снова братьев и сестер?
На отца она не сердилась. Она ничего не ждала от того, кто всегда заставлял плакать мать и постоянно исчезал. Он продолжал прежнюю жизнь. И будет продолжать.
Она была уверена, что и через много-много лет он ничуть не изменится, будет все тем же бродягой. Нет, на отца она не сердилась.
Она не могла простить силам безымянным и чудовищным, сонму дядей, теток, кузенов, бабок и дедов, которых презирала до последнего дыхания. Бедняки, полубедняки, вцепившиеся в свои жалкие сбережения… Ничтожества, бездарности, простонародье, провинциалы… Она не делала между ними различия: все хороши.
И когда сестра отца, Луиза Костье, жена железнодорожного служащего, решила разделить с сиротой радости домашнего очага, когда эта добрая и великодушная женщина пригласила маленьких Шанелей провести каникулы в Варенне, поселив их вместе с собственными детьми, было слишком поздно: Габриэль во что бы то ни стало должна была найти виновного в своих бедах, должна была.
Поступая довольно нечестно, она пеняла тетке и за свое сиротство, и за монастырское заточение, и за разлуку с братьями и сестрами. Поэтому к летним милостям она отнеслась вызывающе.
Пойти на попятный Габриэль не могла.
Она совершенно не знала эту женщину, но уже ненавидела ее.
Поэтому воображаемые родственницы, у которых, по ее утверждению, она воспитывалась, есть олицетворение ее ненависти: она хотела, чтобы слушатели поверили в двух сестер отца, в двух старых дев, ворчуний, придир и ханжей, на самом деле никогда не существовавших. Эти женщины должны были принадлежать к проклятому племени скряг и богачек, у которых есть горничные, но которые никогда ничем не поделятся. Они должны были так отнестись к ребенку, что их прием был по сути плохо скрываемым отторжением. Габриэль должна была повсюду чувствовать себя нежеланной и заранее отвергнутой.
Лжететки, главные персонажи ее мифологии, олицетворяли собой сплоченные и люто ненавидимые Шанель силы, которые сделали ее ребенком из Обазина, а позже сделают из девушки и женщины существо маргинальное, не похожее на других. Этих выдуманных ею женщин в течение сорока лет Шанель смешивала с грязью, отдавала на поживу журналистской иронии, подпитываемой целым арсеналом беспрестанно обновлявшихся историй, постоянно и при каждом удобном случае высмеивала. То была холодная месть Габриэль-ребенка.
V
Приютские дети
Что бы мы ни думали о судьбе дочерей Альбера Шанеля, участь его сыновей оказалась еще более мрачной.
Альфонсу и Люсьену было соответственна десять и шесть лет, когда умерла их мать. Поскольку среди родных не оказалось никого, кто взял бы на себя заботу о них, мальчиков отдали на воспитание в крестьянскую семью.
Управление больницами находилось в руках полурелигиозных-полусветских властей, которые назначали приемную семью, решали, какую сумму выплачивать на содержание ребенка до тех пор, пока тот не достигал определенного возраста и не поступал в ученики. Так Альфонс и Люсьен стали «приютскими детьми». Надо полагать, подобная сделка не вызвала больших возражений со стороны племени бродячих торговцев.
Шанели и не думали восставать против практики, которая была знакома им с рождения и к которой жители Понтея — начиная с Жозефа Шанеля, трактирщика, и его жены Мари Тома — долгое время прибегали сами. Предок селил у себя по три найденыша сразу. И в одну, особо холодную зиму он потерял двоих за один месяц. Оба умерли…
Чем беднее была провинция, тем приютских детей было больше и тем смертность была выше. Так было в Понтее. Эти дети приносили столь же ощутимый доход, как и каштаны. Кроме того, это была бесплатная помощь, которой крестьяне — за редким исключением — злоупотребляли самым возмутительным образом.
Приютские дети спали в хлеву. Листья каштанов служили им постелью. Фермер разговаривал с ними грубее и наказывал сильнее. Внушения духовенства, как признает еще и сегодня кюре Понтея, ничего не меняли в этих варварских порядках. Сельские священники понапрасну отчитывали свою паству.
Случалось, что приемная семья теряла документы. Бумаги эти чаще всего ничего из себя не представляли, обычные договоры, касавшиеся помещения ребенка в семью, где указывались только имя и фамилия сироты, а для подкидышей — и того меньше. Просто номер. Номер рапорта, занесенного в какой-нибудь неведомый реестр, где констатировался факт, что ребенка подбросили. Иногда в приложении имелось письмо, где в нескладных выражениях говорилось, что за ребенком однажды придут. Тогда, чтобы подкидыша легче было узнать, к реестру подкалывались кусочки одежды. Нелепая предосторожность, ибо всякие следы со временем терялись.
Из года в год за ребенком закреплялось прозвище, производное от внешности или черты характера. Его имя, если оно у него и было, забывалось. И на всю жизнь, перед лицом непостижимой людской злобы, он оставался лишь плотью, без точного предназначения, без места в деревне. Он был «Жаном со двора», «Головастиком» или «Найденышем». Ноги и руки ему были даны, чтобы вкалывать, чтобы делать самую грязную работу. Если он умирал, его хоронили в углу кладбища. Кюре заносил его в список умерших. Но что сказать о покойнике, не имевшем никаких документов? Запись бывала коротка: «Кончина приютского ребенка. Похоронен». Таких немало в церковных книгах Понтея.
Приютского ребенка можно было отколотить, но кюре следил за тем, чтобы он получал образование. Однако почти всем крестьянам удавалось обходить и эту загвоздку. Да и что можно было поделать? Зимой предлогом, чтобы не пускать ребенка на занятия, служили снежные заносы, делавшие дороги непроходимыми, потом наступал сезон дождей. Кто же пошлет ребенка в школу в такую погоду, когда хороший хозяин и собаку из дома не выгонит? И ребенок ишачил в хлеву.
С первыми погожими днями его вместе с пастухами отправляли на горные пастбища. Он спал под открытым небом, без конца прислушиваясь к звукам стада. Приемная семья получала работника, не заботясь ни о его пропитании, ни о крове. Кюре жаловался администрации. Он сообщал об отсутствии ребенка на уроках катехизиса. Подобные жалобы были часты, но и они не могли всколыхнуть бюрократическое болото. Да и что можно было сделать? Не посылать же чиновников с крахмальными воротничками из бюро помощи нуждающимся на охоту за маленькими пастухами на высоту девятьсот метров?